Галина Даниловна ШИРЯЕВА

ЧЕЛОВЕК ИВАН ЧИЖИКОВ,
ИЛИ
ПОВЕСТЬ О ДЕВОЧКЕ ИЗ ЛЕГЕНДЫ
*
ГЮРГИ-ДЮРГИ-ДЮК

Повести

Рисунки С. Трофимова


СОДЕРЖАНИЕ:

О. Авдеева. Черты фамильного сходства

Человек Иван Чижиков, или Повесть о девочке из легенды

1. Брат и сестра
2. Письмо
3. Отец

Гюрги-Дюрги-Дюк

1. «Где-то есть город, тихий, как сон...»
2. Встреча
3. Чудо!
4. Ночная гостья
5. Двойник
6. Еще одна встреча
7. Находка
8. Открытие
9. Бегство
10. Глаз Бури



ЧЕРТЫ ФАМИЛЬНОГО СХОДСТВА
О юных героинях повестей Галины Ширяевой

        Когда и как родилась сказка о беззаботном, розовом детстве, о безмятежной юности? Наверное, соизмеряя взрослые свои заботы и переживания с оставшимися в той далекой поре, человек по простительной забывчивости склонен преуменьшать плату, которой окупаются и первое его знание о зле, и первое сомнение, и первая серьезная обида... Никто не может помнить всего, но писатель обязан помнить многое. Золотой запас впечатлений детства и юности дается ему на всю жизнь.
        Разные писатели по-разному используют этот драгоценный запас, но он непременно скажется и на их мироотношении, и — прямо или опосредованно — в их художественной практике.
        В творчестве Галины Ширяевой впечатления детства и юности стали основой художественного постижения жизни, хотя биография писательницы никак не проецируется на ее книги. Но сила и свежесть чувств отроческих и первых юных лет, острота реакции на жизненные впечатления, возвышенно-романтический настрой души и неприятие компромиссов со своей совестью — все это счастливо сохранилось в эмоциональной и художественной памяти писательницы и с убедительной психологической достоверностью передано в ее лучших произведениях.
        «...Совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее» — так писал А. И. Герцен в «Былом и думах», и не эта ли истина побуждала и побуждает писателей обращаться к «детству, отрочеству, юности», отыскивая в той поре истоки силы и слабости характера, прослеживая процесс его кристаллизации.
        Конечно, жизнь потом неизбежно внесет свои коррективы, не раз проверит крепость и подлинность заложенных ранее нравственных устоев. Но «разве детство — не жизнь?!» — спрашивает писательница. Действительно, разве минуют совсем юного человека ситуации, требующие от него верности и мужества?
        В героинях ранних повестей и рассказов Г. Ширяевой есть нечто родственное духовному облику «Некрасивой девочки», если вспомнить хрестоматийно известное стихотворение Николая Заболоцкого.
        Им «все на свете так безмерно ново, так живо все, что для иных мертво!», им свойственна та же способность самоотрешенно переживать чужие заботы и радости, в них сквозит та особая «младенческая грация души», которая непременно связана с неосознанностью, импульсивностью своих самых лучших проявлений.
        Вьюжной ночью, не думая об опасности, бросается девочка на поиски своего одноклассника, заблудившегося на пустынных пространствах заледеневшей Волги (рассказ «Валя и Валька»). В смертельно опасной ситуации принимает на себя главный удар Талька, выручая друга («Сказка о Талькином луче»). Их сверстницы из других произведений Г. Ширяевой не боятся подставить себя под кулаки компании подростков, если те обменивают дедовские награды или забавляются беспомощностью животного, могут надменно сказать приезжему мальчишке, не оценившему их родного города: «Знаешь, я тебя поближе рассмотрела, и ты мне не понравился...»
        Писательница постоянно ищет такие жизненные ситуации и психологические конфликты, которые пробуждают в человеке личность, поднимают его до состояния внутренней самостоятельности, требуют решительности и мужества в отстаивании своих принципов. Со временем юному, вступающему в жизнь человеку представится — и не раз! — случай проявить не мгновенную смелость, а мужество духовное, способность различать зло, маскирующееся под добро, меняющее свой облик, и если до поры не бороться с ним, то противостоять ему внутренне. Подобный напряженный психологический конфликт изображен в одной из позднейших повестей Г. Ширяевой «Земля лунной травы».
        Такие характеры не избегают столкновений, не пасуют перед напором чуждой воли. Обаяние их — и это особенно явно проявилось в повестях семидесятых годов — обусловлено не столь частым в ранней юности даром любить и беречь в первую очередь не себя самого, а свое, свои убеждения, связанные с осознанием важных нравственных ценностей. Разумеется, прежде всего эти ценности нужно выявить, различить в окружающем мире, что опять же не так просто и может совершиться отнюдь не путем дидактических наставлений.
        Есть разные методы, разные пути воспитания личности. Один, названный двумя строками выше, не получил признания в педагогике, однако он порой оказывается поразительно живучим в нашей повседневной воспитательной работе. Второй — воспитание практическими делами, живой жизнью, примером реально зримого нравственного достоинства. Понятно, что он, этот метод, и несравненно труднее. И все же как важно и благодатно, когда на пути подростка, юноши да и любого из взрослых встречается человек, чья безупречная нравственность, высота гражданских идеалов, нерасхождение слов с делом сами по себе становятся истоком совершенствования окружающих.
        С подобным обликом воспитателя, наставника связано духовно-нравственное становление характеров юных героинь повестей «Человек Иван Чижиков» и «Гюрги-Дюрги-Дюк», с которыми встретится читатель этой книги.
        Очень не похожи друг на друга девочки из этих двух повестей — ни характером, ни внешностью, и живут они в разные времена. Дина Чижикова вместе с братом и матерью приехала в большой приволжский город в войну — «из далеких партизанских краев, и у них была своя, самая верная память о войне: Иван Чижиков». Так дети называли погибшего отца, которого знали только по рассказам матери да по рисованному — опять же с ее слов — портрету. И хотя в действительности оказывается, что никогда не жил на свете такой Иван Чижиков, что брат и сестра, дети расстрелянных фашистами людей, были спасены совсем юной девушкой, заменившей им мать, повесть недаром названа именем человека Ивана Чижикова. Он незримо направляет жизнь всей семьи, советует, оберегает, поддерживает в трудную минуту. И, веря в него как в действительно жившего, девочка отправляется в далекие лесные края на поиски партизанской могилы. И ждут ее там приключения и открытия удивительные...
        Повесть Г. Ширяевой была написана в самом начале шестидесятых годов. Движение красных следопытов еще не получило в те времена такого размаха, как впоследствии; и в творчестве саратовской писательницы — одной из первых, надо признать, — эта тема получила достойное идейно-художественное воплощение.
        Выше было сказано, что биография писательницы мало проецируется на ее произведения. Утверждение это верно, если говорить о конкретных событиях и фактах. Но если иметь в виду глубинный нравственный опыт, биографию души? Внутренняя, духовная биография Г. Ширяевой, как и биография ее поколения, родившегося в тридцатые годы, сформировалась под влиянием Великой Отечественной войны. Общенародное испытание, общенародная трагедия, общенародный подвиг не пассивно существуют в нашей памяти. Они осмысливаются не только историками, философами, художниками, но и каждым отдельным человеком, вторгаются в характеры и судьбы даже тех, кто родился намного позже победного мая. О таких людях написана вторая вошедшая в книгу повесть Г. Ширяевой — «Гюрги-Дюрги-Дюк» — и им же посвящена: ребятам одного из сел Черниговщины, берегущим братскую могилу, где похоронен и ее отец.
        Героические события и характеры, образ Солдата, наследниками и преемниками которого осознают себя уже его внуки, определяют идейно-художественное содержание второй повести. В центре ее две девочки, две Юли Витанович, сестры по отцу. В силу драматических семейных обстоятельств они не были знакомы друг с другом, а одна из них даже не знала о существовании другой. Юлька-Дюк (Гюрги, Дюрги, Дюк — древнерусские имена, на смену которым пришли Георгий, Егор и Юрий, и девочка называет себя Дюк в память о партизанском имени погибшего родственника) выросла в семье своего деда, ветерана войны, под сильным влиянием его личности, в атмосфере живых героико-патриотических традиций. Обаятелен облик этой девочки, и в пятнадцать лет способной иметь и отстаивать свои убеждения. Динамичен и психологически напряжен конфликт повести, который определяется разностью мироощущений сестер-«двойников», так неожиданно встретившихся в пустой квартире заболевшего деда.
        Трудным было духовное прозрение другой, саратовской, Юльки, и не сразу осознает она те жизненные ценности, которые естественно восприняла с самого раннего детства ее сестра.
        Содержание книг Галины Ширяевой передать трудно: многое в них строится на детали, на ассоциации, на повторяющемся мотиве, на мелодии песни:

Когда полыхают зарницы,
Приходит гроза из-за гор,
Поближе к окошку садится
Мой старый товарищ — майор...

        Старая, полузабытая отцовская песня, вспомнившаяся через много лет, воскрешает дорогие лица, усугубляет печаль о людях, которых уже нет. И та же песня может звучать как пароль, как знак духовной связи между людьми разных поколений, разного жизненного опыта.
        Юные героини Г. Ширяевой обладают той цельностью характера, которая позволяет с определенностью сказать, как они поступят в ситуации самой острой, требующей полного напряжения нравственных сил. Более того, ее книги закрываешь с ощущением, что об этих девочках известно все, хотя в действительности рассказано немногое (повести писательницы всегда лаконичны, невелики по объему, и временные координаты их весьма ограниченны). Знаешь даже, как они станут развиваться в дальнейшем, какова будет мера их гражданской активности, что они будут любить и беречь в жизни.

О. А в д е е в а


ЧЕЛОВЕК ИВАН ЧИЖИКОВ,
ИЛИ
ПОВЕСТЬ О ДЕВОЧКЕ ИЗ ЛЕГЕНДЫ


1. Брат и сестра

        Дождь все не кончался. Звенящие струи, всю дорогу хлеставшие Дину по спине, размыли крутую глинистую тропинку, и девочка шагала по щиколотку в густой, шоколадного цвета грязи. Грязь была мягкая и теплая. Здесь, на Соколиной горе, прокаленной солнцем, она всегда была такой. В нее приятно проваливаться босыми ногами.
        Надо было бы, прежде чем спуститься с горы, смыть грязь в мутном ливневом ручье, но Дина этого делать не стала: все равно на ее грязные ноги никто не обратит внимания. Когда смотрят на Дину, то прежде всего смотрят на ее глаза. Спрячешь глаза за ресницами — смотрят на ресницы. Прикроешь ресницы ладонью — смотрят на Динины волосы. «Вот это глаза! Вот это ресницы! Вот это волосы!»
        Скользкая тропинка вывела ее к деревянным домам, на знакомую с детства окраинную улицу.
        По улице от Соколиной горы несся поток дождевой воды. На углу, свернув к Волге, он, как всегда, захватил часть тротуара, и мальчишки-«бизнесмены» с соседних дворов, перекинув через поток мостик — несколько сколоченных вместе досок, — требовали с прохожих уплаты трехкопеечной пошлины.
        Дина перешла улицу прямо через поток, даже побултыхалась в воде немного, смывая грязь с ног, — назло «бизнесменам» и на зависть какой-то девчонке с зонтиком и в ботинках с галошами, у которой не было трех копеек и которая изо всех сил ругала мальчишек, называя их почему-то контрабандистами.
        — Э! — грозно крикнул Дине один из «контрабандистов».
        «Э» могло означать только угрозу. Дина обернулась.
        Мальчишка узнал ее, смутился, даже покраснел, а товарищи стали сердито пихать его кулаками в спину: знай, кому грозишь! Все мальчишки на их улице, в особенности те, что поменьше, относились к Дине с уважением: знали, что она сестра Андрея.
        Мальчишкам было лет по двенадцати. С такими можно в случае необходимости справиться и без помощи Андрея. Но в это время девчонка с зонтиком сумела проскочить по доскам, не уплатив пошлины. Мальчишки ринулись за ней, позабыв про Дину.
        Дина постояла немного под дождем у калитки своего дома, ожидая результатов битвы, готовясь прийти на помощь галошам и зонтику. Но зонтик справился сам.
        Тогда Дина распахнула калитку и вошла во двор. Здесь было пусто и тихо. Окна и на первом и на втором этажах были закрыты: косые струи били прямо в стекла. Только дождь нарушал непривычную тишину во дворе да водосточная труба сердито гудела, выплескивая на землю плотную струю прозрачной воды.
        Двор, отгороженный от улицы двухэтажным каменным домом, был большой, заросший зеленью, похожий на сад. Правда, росли здесь только одни клены: клены до крыши дома, клены до плеча Дине, клены до пояса, клены до колен. За сараем вырос целый кленовый лес ростом в несколько сантиметров.
        Удобная лестница с перилами вела на чердак. Там было душно и сумрачно, ноги тонули в толстом слое пыли. По углам — паутиновые сети, тоже обросшие пылью. Но зато отсюда в маленькое слуховое оконце можно видеть за крышами соседних домов Волгу.
        Сосед Алексей Николаевич, терапевт из районной поликлиники, уверял всех, что из этого окошка в военные ночи было видно зарево далекого боя.
        Конечно, это была неправда! Линия фронта проходила далеко от города, и никакого зарева нельзя было увидеть с чердака их дома, но никто не спорил с Алексеем Николаевичем и никто не доказывал ему, что в те ночи горели где-то недалеко на волжском берегу цистерны с нефтью, подожженные немецкой бомбой-зажигалкой. Никто не спорил. Все соглашались. Первыми поверили дети, и их не разуверяли.
        Пусть так. Пусть это был бой. И пусть его зарево действительно было видно из чердачного окна их дома. Из того самого слухового окошка, из которого сегодня утром маленький Валерка Иванов дразнил мальчишек с соседнего двора. Тот самый Валерка, который отчаянно картавил и, чтобы лишний раз не спотыкаться о злополучное «р», называл мать Дины и Андрея не тетей Шурой — так звали ее все ребятишки во дворе, — а тетей Сашей. Но зато когда он говорил «тетя Саша», то всегда добавлял еще и ее фамилию. То ли извинялся за «тетю Сашу», то ли для того, чтобы всем было ясно, какую именно Сашу он имеет в виду. Дина с Андреем иногда, подшучивая над матерью, называли ее тоже по-валеркиному: «Тетя Саша Чижикова проснулась! Доброе утро, Саша Чижикова!»
        Старый клен у крыльца — самый старый и самый высокий — хлестнул Дину по лицу мокрой веткой, когда она проходила мимо. Клен разбух от воды, обвис отяжелевшими ветками, и Дина весело подумала о том, как после дождя заманит под этот клен Андрея и тряхнет ветку.
        Она надеялась, что Андрея дома нет: он еще с утра собирался к Игорю, однокласснику. Но оказалось, что дверь квартиры приоткрыта. Значит, Андрей дома. Дина вздохнула и стала подниматься по лестнице.
        Тоненько, как гитарная струна, запела стоящая под лестницей пила, когда Дина ступила на рассохшиеся ступеньки. Пила умела петь по-разному. Она умела радоваться: трень-брень, трень-брень, когда по лестнице бежали, подпрыгивая на каждой ступеньке. Она умела грустить, если по лестнице поднимались медленно и тяжело. Несколько раз пилу уносили в сарай, но Дина каждый раз потихоньку приносила ее назад, под лестницу. Без нее было скучно.
        «Э-эх! — пела сегодня пила, сочувствуя Дине. — Э-эх! Сейчас попадет!»
        Сейчас попадет! Сегодня Дина провинилась: ей запрещалось мокнуть под дождем, а тем более шлепать босиком по лужам. Дождь и лужи казались матери и Андрею страшными чудовищами, готовыми в любую минуту слопать Дину или, в лучшем случае, уложить ее в постель с высокой температурой.
        Ой, как Дине иногда хотелось поссориться с матерью из-за этих луж! Ну так же, как она ссорилась с подругой Лелькой!
        Если посмотреть на мать чужими, не Диниными глазами, то ее можно принять за девчонку. Маленькая, худенькая, морщин на лице почти нет, а седые паутинки в волосах незаметны, потому что волосы у матери светлые. Недаром же все знакомые зовут ее просто Шурой. Никто не называет по имени и отчеству.
        Но Дина с матерью никогда не ссорилась. Тем более из-за луж. Здесь мать была права, никуда от этого не денешься: у Дины плохо с легкими. И с Андреем Дина тоже из-за луж никогда не спорила и не ссорилась. А вот сейчас будет ссора.
        Андрей сидел за столом и пришивал пуговицу к своей рубашке. Он не пошевелился, даже плечом не повел, когда Дина вошла в комнату. Дина попробовала с налету к нему подступиться:
        — Давай пришью!
        Он ответил ворчливо, сквозь зубы:
        — Обойдусь как-нибудь.
        Дина вздохнула и прошла мимо него в кухню. Здесь она стянула с себя мокрое платье, накинула на плечи мамин халатик и выгрузила из авоськи на стол длинную тяжелую рыбину, из-за которой ходила через Соколиную гору в поселок нефтяников: жареную рыбу любили и мать, и Андрей, и Дина, и котенок Кузька.
        Кузька, почуя рыбу, завертелся волчком вокруг стола.
        — Подожди! — громко сказала ему Дина. — Потерпишь. Еще никто не обедал. Может быть, кое-кто еще голоднее тебя. Может, кое-кто с самого утра тут без меня голодный.
        Андрей не откликнулся. Теперь, если ничего непредвиденного не произойдет, он будет молчать до самого вечера. Он упрямый. Да и Дина упрямая, в него!
        В школе их дразнили «чудом природы»: родились они близнецами, а росли не похожими друг на друга. Дина напоминала матери отца, а Андрей чем больше взрослел, тем все больше и больше становился похожим на мать. Даже не внешностью, а чем-то другим, неуловимым — то ли улыбкой, то ли взглядом, то ли походкой, то ли еще чем-то. Дина никак не могла понять, чем же именно.
        Он был коренастый, крепкий. И кулаки у него крепкие. И вообще хорошо иметь такого брата!
        У них были одни учебники на двоих, один портфель на двоих, одна пара валенок на двоих и одни тайны на двоих. Например, тайна про овраг, о которой даже мать ничего не знала...
        Улица, на которой стоял их дом, достигнув подножия Соколиной горы, обрывалась и разбегалась в разные стороны неширокими тропинками. Одна тропинка вела к нефтяным вышкам и поселку нефтяников. По ней ходили редко, потому что в поселок вела другая дорога — широкое асфальтовое шоссе, проложенное где-то там, за горой. Другая тропинка тянулась к кирпичному заводу — туда тоже вела большая удобная дорога с Волги, из-под горы.
        И еще одна тропинка мимо старого татарского кладбища выводила к глубокому оврагу. Все мальчишки с их улицы утверждали, что целое лето на дне его лежит лед: такой он глубокий.
        Однажды мать купила им коньки, одну пару на двоих. До зимы было еще далеко, а испытать коньки не терпелось, и они отправились к оврагу.
        Дина подбежала к нему первая и, привстав на цыпочки, глянула вниз. На дне оврага действительно что-то поблескивало.
        — Скорее! — крикнула Дина, помахав рукой Андрею, который все еще топал по тропинке.
        Она перекинула перевязанные веревкой коньки через плечо и побежала вдоль кромки оврага — поискать подходящее место, где можно спуститься, как вдруг большой пласт земли под ее ногами отломился, словно его срезали ножом, и пополз вниз...
        Дина даже не успела вскрикнуть. Зато Андрей успел не только подскочить к сестре одним невероятно большим прыжком, но даже успел ухватить ее за руку. Другой рукой он намертво вцепился в куст шиповника.
        Дина висела над пропастью, безуспешно пытаясь зацепиться ногой за мягкую отсыревшую стенку оврага... Но она все-таки помнила: Андрей не сможет ее удержать, ни за что не сможет, сам упадет! И она твердила:
        — Отпусти! Отпусти! Отпусти!
        Но он не выпустил ее руку. И новый пласт глины отломился от овражьего края! Падая, он, как лопатой, подцепил по дороге Дину, и они вместе — Дина, Андрей и куст шиповника, за который Андрей держался, — сползли вниз.
        Пласт, ударившись о дно оврага, превратился в мягкую кучу глины. Это их спасло.
        Левая ладонь Андрея была разодрана до крови шипами, с пальцев капала кровь, но он все-таки взял и распрудил ручей, протекающий по дну оврага (оказывается, это был не лед, а ручей), потому что его перекрыло обвалом. Пусть течет!
        Он и сейчас переливается, поблескивает ледяными искрами, этот ручей. Только склоны оврага теперь крепкие: на них разросся кустарник.
        Правда, они с Андреем уже давно там не были. Теперь каждое лето Дину отправляли вместе с Лелькой в Брыковку, к Лелькиной бабушке, и они с братом расставались до самой осени.


* * *

        Дождик на улице кончился, словно кто-то разом смахнул с неба все облака, даже самые тяжелые.
        Андрей распахнул окно, и солнце, пробившись сквозь листву разбухшего от воды клена, заиграло на его лице яркими зайчиками. Он смотрел на клен и улыбался. Думал, наверное, о том, как Дина будет его под этот клен заманивать. Вот теперь к брату можно было подступиться!
        — Придется тащить маме галоши, — громко сказала Дина Кузьке, который уже получил свою долю — рыбий хвост — и теперь, разлегшись на половичке у двери, мурлыкал на всю комнату.
        — Я! — сейчас же вызвался Андрей.
        Он накинул на себя пиджак, сунул под мышку зонтик и мамины галоши и ушел, сказав на прощание, что рыбу, кроме Кузьки, все равно никто есть не будет, если даже ее только полчаса назад выловили в Волге или в Черном море, и что незачем было из-за нее ходить к нефтяникам. Дина попыталась сунуть ему на дорогу кусок хлеба с сахаром, но он гордо отпихнул ее руку.
        Андрей ушел, а к Дине ворвалась Лелька, взъерошенная, вымокшая до ниточки.
        Лелькина физиономия пылала гневом, а пила под лестницей так загрохотала, что не могла успокоиться минуты две.
        — Я всегда думала, что она дрянь! — закричала Лелька. — Я ей всегда это говорила! В глаза!
        — Кто дрянь?
        — Верка Щеглова!
        — Почему?
        — А потому! Притащила осенью фикус в школу, а теперь ходит по классам, шарит по подоконникам. Хочет забрать обратно. Боится, пропадет.
        — Конечно, пропадет, — сказала Дина, чтобы подразнить Лельку, потому что они еще вчера вечером поссорились из-за Брыковки.
        Дина назвала Брыковку Дрыковкой, сказала, что эта самая Брыковка ей до смерти надоела, а Лелька обиделась. Надо было извиниться перед Лелькой за Брыковку, но Дина не извинилась и довела ссору до конца. Они еще и не так умели ссориться — все равно потом мирились. И теперь помирятся. И Лелька сейчас к ней мириться пришла. Это уж точно!
        — В восьмом «А» одни стиляги собрались! — искала Лелька путь к примирению. — А первая — ты! Бездельники! Склочники! Вот погоди, восьмой «А» еще себя покажет! Вон Верка уже показала. И вообще наш восьмой «А» барахло! И вообще никто не заслуживает Брыковки!..
        — Ну хватит! Помирились! — весело сказала Дина Лельке и выпроводила ее на крыльцо.
        Напоследок Лелька еще раз обозвала Дину стилягой и двинулась к калитке. Возле калитки она чуть не сбила с ног Алексея Николаевича.
        — Здраст!.. — буркнула Лелька, зачерпнула полуботинком пол-лужи и ушла, хлопнув калиткой.
        Алексей Николаевич подмигнул стоящей на крыльце Дине, старательно вытер ноги о резиновый половичок и сказал, прежде чем войти в дом:
        — Между прочим, тогда тоже всю ночь лил дождь. Так что если бы это был просто пожар, то его загасило бы.
        Дина усмехнулась: уж кому-кому, а ей с Андреем он мог бы не сочинять про зарево. Потому что приехали они сюда с матерью в тревожные военные годы из далеких партизанских краев и у них была своя, самая крепкая, самая верная память о войне: Иван Чижиков...
        Они так и называли его — Иван Чижиков. Потому что никто никогда при жизни не называл его отцом: они с Андреем родились после его смерти. Он был партизаном и погиб в бою.
        На столике в их комнате стоял его портрет, нарисованный Андреем.
        Рисовать портрет Ивана Чижикова было трудно: ни одной его фотографии не сохранилось. Андрею пришлось рисовать вслепую, со слов матери и с ее помощью. Но портрет после долгих и неудачных попыток все-таки удался. Мать взглянула на него и сказала:
        — Похож. Очень.
        Больше она не сказала ничего, лишь взяла у Андрея из рук карандаш и подправила на нарисованном лице брови, чуть приподняв их кончики вверх, к вискам. Отец на портрете был очень молодым и очень красивым.

        Портрет поставили на столике возле зеркала, и теперь Иван Чижиков поселился в их комнате почти осязаемо: на него можно было смотреть. С ним можно было даже посоветоваться. Он всегда отвечал Дине и Андрею умным, добрым взглядом темно-карих и почему-то удивительно знакомых глаз: «Конечно. Вы решили правильно. Я на вашем месте поступил бы так же».
        И они отходили от портрета успокоенные и очень довольные тем, что Иван Чижиков умеет решать все так легко и просто.


* * *

        С работы мать пришла без галош, без зонтика и без Андрея. В руках она держала размокшие босоножки. Босая, в легком ситцевом платье, сейчас она еще больше, чем обычно, была похожа на девчонку. В волосах запутались прозрачные капли воды: это мать нарочно шла под мокрыми деревьями, чтобы получить свою долю дождя, который кончился, наверно, еще до того, как она вышла из цеха.
        — Он же потащил тебе зонтик и галоши! Так и знала, что не дойдет, застрянет где-нибудь по дороге!
        — Куда же это он мог подеваться? — забеспокоилась мать. — Вот наказание! У него привычка ходить и не смотреть по сторонам! И у тебя такая же привычка! Угодите когда-нибудь под машину!
        Она отшвырнула босоножки и бросилась его разыскивать, приказав Дине:
        — Сиди дома!
        Ну да! Дина на ходу натянула на себя плащ, сунула ноги в галоши и бросилась следом за матерью.
        После дождя на улице было сыро и грязно. Поток воды принес с Соколиной горы на тротуар и мостовую комья липкой, размокшей глины.
        Первым, кто попался Дине на глаза, был Вовка Матвеев. Он шел по улице, прикрывая левый глаз и левую щеку ладонью. Мать на Вовку не обратила внимания, а если бы и обратила, то все равно не узнала бы его, потому что была видна только половина Вовкиной физиономии, да и эта половина была какая-то не Вовкина. Вроде даже зареванная.
        — Что с тобой? — спросила его Дина.
        В ответ он молча погрозил ей кулаком. Это с какой же стати?..
        Конечно, они с Вовкой не очень ладят — это все знают и в классе и во дворе, но за последнюю неделю они, кажется, никаких пакостей друг другу не устраивали. В чем же дело? На всякий случай она тоже погрозила Вовке кулаком. Вовка в ответ, оторвав ладонь от щеки, показал ей оба кулака. Оказалось, что под глазом у него был огромный синяк.
        — О-о-о! — удивилась Дина и посмотрела на синяк с уважением. Такие синяки из-за маленьких и пустяковых дел не получают...
        Андрея они с матерью увидели тут же. Он вывернулся из-за того же самого угла, из-за которого появился Вовка. Андрей тащил под мышкой зонтик и галоши и точно так же, как Вовка, ладонью прикрывал левый глаз и левую щеку.
        Мать подбежала к нему и отодрала его ладонь от щеки. Под глазом у Андрея тоже был синяк ничуть не меньше Вовкиного.
        — Сам полез, — хмуро успокоил он их.
        Мать сейчас же повернулась и пошла назад, к дому, не оглядываясь. Она боялась рассмеяться.
        И Дина чуть не помирала со смеху, глядя на брата. Вид у Андрея был взъерошенный. Зонтик и галоши то и дело выскальзывали из-под его локтя, он ловил их на лету одной рукой, но не отнимал другую от синяка под глазом.
        Его даже не пришлось заманивать под клен: он уронил там сначала зонтик, потом галоши и застрял под кленом надолго. Дина успела два раза тряхнуть самую большую ветку.
        Конечно, он дрался с Вовкой! И, наверно, прежде чем подраться, советовался с Иваном Чижиковым.
        И тот, конечно, ему ответил:
        «Правильно! Бей!»
        Иван Чижиков решал всегда все легко и просто! Интересно только, за что это он так с Вовкой расправился?..
        Пила-гитара озорно и весело затренькала, когда они поднимались по лестнице. А потом она смолкла на полпути, испуганно притихла: это остановились на полпути они, все трое, разом. Потому что увидели: на двери их квартиры приколота телеграмма...
        Когда мать, опустившись на ступеньку лестницы, дрожащими от волнения руками развернула телеграмму, Дина, склонившись над ее плечом, прочла: «Буду проездом восемнадцатого. Валерия».


* * *

        Дина сорвала гардины с окон, свалила в одну кучу у корыта все скатерки и салфетки. Она вымыла до сияния оконные стекла, до желтизны отскоблила деревянные некрашеные половицы, протерла подсолнечным маслом темную резьбу на старом буфете, перемыла всю посуду до последнего блюдечка.
        Андрея с утра не было дома. Он уехал вместе с матерью на завод, чтобы устроиться работать на лето в ее цех.
        От корыта, наполненного пушистой пеной, пахло мыльными пузырями. Можно набрать в мокрую наволочку воды, наволочка становится пузатой, а потом быстро худеет-худеет. Если несколько секунд не прикасаться к корыту с бельем, мыльная пена начинает с тихим шуршанием таять, словно снег весной. Стирка белья сегодня казалась не таким уж скучным занятием. Сегодня приезжает тетя Лера!
        К ним никогда никто не приезжал. У них не было родственников, кроме тети Леры, двоюродной сестры матери. Но и она была какой-то далекой, казалась им с Андреем почти несуществующей. Они не переписывались с ней, Дина с Андреем ни разу не видели ее. И вот — телеграмма...
        На улице было сыро, еще не просохли лужи, еще гуляли по небу облака, грозясь собраться в тучу. Поэтому выстиранное белье пришлось развешивать на чердаке. Дина вытащила таз с бельем во двор и полезла на чердак.
        — Помочь? — вдруг робко спросил ее кто-то снизу, из-под лестницы.
        Внизу стояла Лелька. У Лельки был виноватый и смущенный вид — теперь уж она пришла мириться по-настоящему.
        — Не надо, — ответила Дина. — Я стирала-стирала, а ты его еще возьмешь и вывалишь на землю.
        — Когда это я вываливала! — воскликнула Лелька, одним махом взлетела на лестницу и ухватилась за таз с бельем.
        — Отпусти! — крикнула Дина и шлепнула Лельку по руке.
        Лелька выпустила таз и осталась на лестнице.
        Ой, как Дине стало жалко Лельку — уже потом, на чердаке, когда развешивала белье. Вспомнилось вдруг, как еще в третьем классе Лелька каждое утро заходила за ними по дороге в школу. Она поднималась по лестнице, под которой и тогда пела все та же пила, и кулаком в огромной зеленой варежке принималась барабанить в дверь. А когда Дина открывала дверь и произносила всегда одну и ту же фразу: «Иди одна, мы еще не готовы», лицо у Лельки становилось печальным-печальным.
        — Ага, — говорила она и уходила, не догадываясь никогда, что ее обманывали, что они готовы, что это Андрей не хочет идти вместе с ней в школу.
        Она всю жизнь враждовала с Андреем из-за Дины, и всегда победа была на стороне Андрея. Андрей — это Андрей! Никуда не денешься от этого. Бедная Лелька!..
        Дина отпихнула от себя таз с бельем и, высунувшись из дверей чердака, крикнула Лельке, все еще стоявшей на лестнице:
        — Лелечка! Лезь сюда! Будем вместе развешивать!
        Лелька обрадовалась, крикнула:
        — Выкуси! Сама развешивай!
        Она слезла с лестницы и гордо зашагала к калитке. По дороге зачерпнула полуботинком остаток вчерашней лужи и чуть не сбила с ног входившего в этот момент во двор Вовку. Синяк под глазом у Вовки был залеплен пластырем.
        — Урод! — крикнула ему Лелька, уходя.
        — А у Андрея синяк меньше! — похвасталась с лестницы Дина. — Он весь вечер прикладывал утюг. Попробуй. Только холодный утюг, не горячий!
        Вовка подошел к лестнице, молча долез до средней ступеньки, прикрыл пластырь ладонью и, глянув на Дину снизу вверх одним глазом, спросил недобрым полушепотом:
        — Записку читала?
        — Какую записку?
        — У вас в письменном ящике.
        — Никакой там записки нет.
        — Была, — угрюмо сказал Вовка.
        — Я знаю, где она! — воскликнула Дина. — Ты тут развесь пока белье, а я поищу.
        — Ну да! — оскорбился Вовка.
        — Тогда жди.
        — Подожду.
        Он уселся на ступени лестницы и стал ждать. Дина нарочно долго возилась с бельем, а он все сидел и терпеливо ждал, время от времени стыдливо прикрывая свой пластырь ладонью, — когда кто-нибудь проходил мимо.
        Странно. Что это за важная записка?
        Записками они обменивались часто. И на уроках, и просто так. После драки, например, когда разговаривать приходилось только официально, в письменном виде. Записки были разнообразного содержания: «Останься после уроков! Покажу, где зимуют раки!», «Что? Показал?», «Попробуй только подойти к нашему крыльцу!», «Подошла! Уже два раза!», «Дай списать по алгебре!», «Даю!».
        Вовкины записки часто перехватывал Андрей. Тогда ответ был уже не в письменном виде.
        И на этот раз Дина нашла Вовкину записку в кармане Андрейкиного пиджака. Пиджак почему-то был мокрым. Ах да! Это Андрей вчера застрял под кленом!
        Дина развернула записку.
        «Сегодня мы с Веркой Щегловой идем гулять в Липки. В семь часов, — было написано там Вовкиным почерком. — Если ты хочешь, я пойду не с ней, а с тобой. Вова».
        Несколько секунд Дина стояла посреди комнаты, растерянно глядя на записку, потом разорвала ее. Потом подумала: «Надо пойти к Вовке и устроить ему какую-нибудь пакость». Потом решила, что не стоит, потому что синяк под глазом у Вовки и без того здоровый, с пятак...
        Она засмеялась и выглянула в окно. Вовка стоял возле водосточной трубы и прикладывался к ней своим синяком. Тогда Дина скатала из обрывков записки шарик и запустила его Вовке в голову. Шарик ударился о Вовкин затылок и бойким мячиком отскочил к забору.
        Вовка сейчас же вскинулся, посмотрел вверх, на Дину, и тоже бойким мячиком отскочил к упавшему шарику, поспешно поднял, развернул: подумал, что ему прислали ответ.
        Дина нахохоталась вдоволь, до слез. Потом она повернулась на каблуках, обвела довольным взглядом комнату, в которой все сияло, искрилось от чистоты, и вдруг замерла в изумлении.
        Портрета Ивана Чижикова на обычном месте, на столике возле зеркала, не было! Что такое?..
        Она стала припоминать, был ли портрет на месте до того, как она затеяла уборку, и не смогла припомнить. Помнила только, что нечаянно уронила зеркало. Зеркало, падая, подтолкнуло вазу с цветами. Дина, спасая вазу и зеркало, зацепила коробку с иголками и пуговицами. Коробка упала, все рассыпалось. Дина долго ползала по полу, собирая иголки, пуговицы, мотки цветных ниток, и, конечно, в такой неразберихе могла куда-нибудь нечаянно засунуть портрет.
        Дина обыскала всю комнату, обшарила все углы и наконец-то нашла портрет: он лежал на этажерке под книгами. Ну и ну! И как только она умудрилась его туда запихать?
        Она старательно вытерла пыль с портрета и поставила его на прежнее место.
        Квартира сияла чистотой, белье было выстирано и сушилось на чердаке, Андрей еще не вернулся. Дине оставалось сделать еще одно большое дело: помириться с Лелькой.
        Дина надела плащ и галоши, укутала горло шарфом и вышла на улицу.
        За калиткой ее встретил ветер — тоже чудовище. Он бросился ей в лицо и запел нахально: «Уложу-у! Уложу-у! С температурой...»
        Дина повернулась к нему спиной, свернула на Лелькину улицу. Здесь ветер был тише. Он гулял где-то вверху по крышам, задирал на стареньком Лелькином доме листы железной кровли.
        Окно в Лелькиной комнате было распахнуто настежь. Это было окно чудес. Лелька сроду выставляла на подоконник какие-нибудь необыкновенные вещи, чтобы прохожие смотрели и удивлялись. То положит на подоконник головку какого-нибудь чудо-одуванчика, выросшего у них во дворике, то выставит целую батарею «чертовых пальцев», найденных в песчаном карьере за Соколиной горой и похожих на маленькие снаряды.
        Сегодня на подоконнике стояла обыкновенная бутылка с узким горлышком, а в бутылке — большой светло-зеленый огурец, неведомо как туда попавший.
        Дина вошла в Лелькину квартиру не постучавшись. У Лельки двери днем никогда не запирались: в доме всегда были гости. И сегодня в кухне была какая-то женщина, незнакомая Дине, но очень похожая на Лельку.
        — Вот дуреха! — ругала женщина Лельку. — Вот дуреха! Из платья сарафан сделала! Рукава откромсала и — сарафан! Вот дуреха!
        — Дуреха! — подтвердила Дина.
        Лелька вскинула голову и ядовито спросила:
        — Вещи принесла?
        В квартире был беспорядок. Посреди комнаты на полу стоял огромный чемоданище: Лелька собиралась в путь-дорогу.
        — Или, может быть, ты их в отдельный чемодан сложишь? — продолжала Лелька. — Тогда сама потащишь. Я за тебя надрываться не буду.
        Она захлопнула чемоданище, потащила его к двери в соседнюю комнату, норовя по дороге пихнуть Дину локтем в живот. Когда ей не удалось это сделать, она пообещала:
        — Я и тебе из твоего розового платья сарафан сделаю. Летом в Брыковке жарко.
        — Вот дуреха! — всплеснула руками женщина.
        — А я, может, еще раздумаю насчет Брыковки, — небрежно проронила Дина.
        — Выкуси! — злорадно сказала Лелька, поставила чемоданище на стол, достала из кармана два розовых картонных билета и повертела их перед носом у Дины. — Выкуси! Вот они! Плацкарты! На пятницу!
        — Что же ты наделала, Лелька! — воскликнула Дина с таким огорчением, что Лелька изумленно раскрыла рот, выпустила из рук крышку чемодана, и крышка прихлопнула ей пальцы.
        — А что?..
        Дина махнула рукой — теперь все пропало! Как будто бы она не хотела ехать в Брыковку потому, что ей там не нравится! Ей Брыковка до смерти нравится! Просто это несправедливо: она будет прохлаждаться в Брыковке, а Андрей пойдет работать на все лето на упаковку!.. Если бы эта упаковка ему нравилась! А то он ее терпеть не может! Неужели же людям непонятно: на упаковке работают одни девчонки, и он там будет один-единственный. Да он там совсем застесняется! Да разве можно Андрея к девчонкам на упаковку!..
        — А что же теперь делать? — спросила Лелька растерянно. — Может, их еще можно сдать, билеты-то?
        Она виновато моргала глазами и даже на прихлопнутые пальцы не обращала внимания.
        — Сама теперь все расхлебывай, — добила ее Дина и пошла к двери.
        Лелька бросилась следом за ней на крыльцо, во двор, на улицу.
        — Я расхлебаю!.. Я его в кассу сдам! Ей-богу!.. А ты мой огурец видела? Бабушка из Брыковки прислала. Это я ее научила. Хочешь, и тебя научу! Давай разобьем бутылку, съедим, а?
        Она шла позади Дины, не отставая ни на шаг. Это была первая победа, одержанная Диной в битве из-за Брыковки! Дина украдкой оглянулась на Лельку. Лелька шла за ней и отставать не собиралась.
        «Идешь? Ну ладно, иди! — злорадно подумала Дина. — Сейчас заведу тебя куда-нибудь... в тридевятое царство».
        Тридевятое царство подвернулось тут же. Оно начиналось там, где, уткнувшись в Соколиную гору, кончалась Динина улица.
        Гора возвышалась над городом большой круглой шапкой. Это она дала городу имя — Желтая гора, если перевести это имя с татарского.
        По знакомой тропинке, мимо мусульманского кладбища с рядком поржавевших полумесяцев над могильными холмами, Дина вышла к оврагу.
        Вот он, старый знакомый! Протянулся глубокой извилистой трещиной почти от самой вершины горы, мимо нефтяных вышек, туда, где кирпичный завод вгрызался в подножие горы, откусывая от нее огромные ломти желтой глины, и уходил дальше, к Волге.
        Стоп! Что-то увидела Дина там, на дне оврага.
        Там, внизу, на берегу ручья, стояла группа мальчишек, человек пять-шесть.
        Они стояли неподвижно и смотрели на своего товарища, постарше. А тот держал что-то в руках и собирался делать что-то.
        Дина отыскала тропку, крутыми ступеньками уходящую в овраг, и стала спускаться вниз, забыв и про Лельку, и про тридевятое царство и пытаясь разглядеть или догадаться, что же это мальчишка держит в руках и что он собирается делать. И, лишь пройдя больше половины крутой глинистой лестницы, она поняла: мальчишка хочет утопить в ручье маленького белого щенка. Он взял щенка за заднюю лапу и, закрутив над головой, швырнул в середину ручья.
        Щенок, торопливо работая лапами, поплыл к берегу, не к противоположному, где ему, может быть, удалось бы спастись, а к тому, где стоял хозяин — мальчишка. Тогда тот стал швырять в щенка комья глины.
        У Дины затряслись руки, она крикнула ослабевшим от волнения и жалости голосом:
        — Постой! Не надо!
        Он не услышал и продолжал швырять в щенка комья. Тогда Дина вихрем ринулась на мальчишку. Он несильно двинул плечом, и она по колени бухнулась в мутную воду ручья.
        Пока Дина вылавливала из воды щенка, мальчишка, наблюдая за ней, дружелюбно говорил:
        — Да не лови! Он же блудит. Куда ж его теперь?
        Дина выпрямилась и, размахнувшись, плеснула целую пригоршню грязной воды мальчишке в лицо.
        А на помощь к Дине спешила на всех парах Лелька. Взрывая полуботинками мягкую сырую глину, она не сбежала, а слетела в овраг, на ходу захватила в горсть глины и швырнула ее мальчишке в голову. Еще! Еще! Так! Правильно! Еще, Лелька! Давай! Давай! Ур-р-ра!
        Потом они обе удрали, выбравшись на противоположный берег ручья, и еще успели пошвырять в мальчишку и его приятелей глиняными комьями, пока они, злые, бегали вдоль другого берега.
        — Ну? И что теперь с ним делать будем? — растерянно спросила Дина, когда они выбрались из оврага, и погладила прижавшегося к ней мокрого, дрожавшего щенка.
        — Давай сюда, — сказала Лелька. — Я его укутаю.
        Она спрятала щенка на груди, прикрыла его полами своего жакетика. Щенок сейчас же высунул мокрую лохматую голову и лизнул Лельку в нос.
        — Куда ж я тебя дену? — сердито спросила его Лелька. — Меня же мама вместе с тобой выгонит!
        — Давай его мне. Пристрою куда-нибудь.
        — Ну да! — сказала Лелька. — Мой.
        Щенок снова лизнул ее в нос. Тогда Лелька совсем расстроилась и пообещала ему:
        — Ладно! Я его фамилию узнаю. Живодер!
        Она пошла по тропинке, прижимая к груди щенка.
        — Он блудит! — крикнула ей вдогонку Дина. — Наверно, он по кастрюлям шарит!
        Лелька остановилась, внимательно посмотрела на белую щенячью морду, высовывавшуюся из-под жакетика, и обругала щенка:
        — Урод!
        — Лелечка! — крикнула Дина. — Подожди!
        — Кого? — не оборачиваясь, осведомилась Лелька.
        — Меня. У меня в босоножках глины полно!
        — Вытряхни, — сказала Лелька и прибавила шагу.
        — Лелечка! Ты меня прости! Я поеду!
        Лелька остановилась и, не оборачиваясь, снова осведомилась серьезно:
        — Куда?
        — В Брыковку!
        Лелька расплылась в улыбке и прижалась щекой к щенячьему носу.


* * *

        Выстиранное белье на чердаке просохло только к вечеру — как раз к тому времени, когда надо было уже отправляться на вокзал встречать тетю Леру.
        — Иди! Встречай! А я гладить буду. Нельзя же приводить ее сюда! Все содрано: и гардины, и скатерти. Только вы не привозите ее на такси, а то я не успею, — чуть не плача, сказала Дина Андрею. Матери дома не было, она должна была приехать на вокзал прямо с работы.
        — А мы покатаем ее по городу, — пообещал Андрей, уходя.
        Пока нагревался утюг, Дина привела в порядок стопку книг на этажерке — разворошила их сегодня утром, когда искала портрет.
        Здесь, на этажерке между книг, Андрей прятал толстую голубую тетрадь. На первые страницы Андрей выписал доказательства теорем, но Дина давно разгадала тайну этих теорем — это была маскировка: на следующих страницах были Андрейкины стихи. Дина тайком выписывала эти стихи для себя, в другую тетрадь, и заучивала их наизусть. Эх, если бы из Андрея получился поэт! Но из него с таким же успехом мог выйти и математик: он был лучшим математиком в классе, и теоремы он любил, пожалуй, ничуть не меньше стихов. И столяр из него тоже мог выйти превосходный: письменный стол, который он смастерил в прошлом году, стоял в учительской на самом видном месте...
        Потом Дине на глаза попалась лежащая тут же, на этажерке, старенькая, зачитанная до дыр детская книжка — они с Андреем читали ее давным-давно. На обложке был нарисован зеленый крокодил, держащий в зубастой пасти яркое солнце. Дина улыбнулась, перелистала книжку, даже прочитала несколько страниц, а потом засунула подальше, чтобы она никому больше не попадалась на глаза. С этой книжкой была связана самая неприятная и нехорошая история в их жизни.
        Это случилось вскоре после войны. Время было трудное, еще не отменили хлебные карточки. Мать работала на зеркальной фабрике, которая размещалась в обыкновенном одноэтажном доме: огромного красивого завода стекла тогда еще не было. В булочной напротив фабрики иногда можно было достать белый хлеб, и Дина каждое утро отправлялась к матери за хлебом. Мать выходила к ней в сером халатике, в некрасивых резиновых перчатках, туго обтягивающих кисти рук. Она снимала их по дороге с трудом, они не поддавались. Дине при этом каждый раз вспоминалась сказка про Царевну-Лягушку.
        Мать отдавала Дине хлеб, приносила из столовой мисочку гороховой каши, и Дина шла домой, бережно прижимая к груди миску с кашей, отщипывая по дороге от ломтя хлеба крошки и тщательно подсчитывая их, чтобы не обделить потом брата, чтобы дать ему столько же лишних крошек, сколько их сама съела.
        Зима в тот год была холодной, а у Дины и Андрея было одно пальто на двоих. Приходилось гулять по очереди. Андрей всегда уступал сестре: потоптавшись немного по двору с салазками на привязи, он возвращался домой и, стряхивая с пальто снег, говорил бодро:
        — Я — все.
        Но когда Дина уходила, он, приплюснувшись носом к оконному стеклу, смотрел во двор так печально, что Дина не выдерживала, забирала салазки и возвращалась домой. Дома они с Андреем отдирали от оконного стекла намерзшие льдинки, прикладывали их к горячей печке-голландке, и льдинки, с громким шипением скользили вниз по черной блестящей поверхности печки, оставляя за собой струйки пара. Все-таки это было не такое уж скучное занятие.
        Зато когда грянули весенние дни и одному из них можно было надеть вместо пальто старую мамину кофту, они пропадали во дворе весь день, до прихода матери. Нарушив запрет, они шлепали по лужам, пускали в ручьях кораблики, грызли похудевшие от солнца сосульки.
        Весна была бурная. Сугробы во дворе уменьшались на глазах, превращаясь в прозрачные холодные ручьи, которые торопливо расползались в разные стороны, стали подбираться к старой хибаре в глубине двора. Жила в этой хибаре старуха, которую почему-то никто никогда не называл ни по имени, ни по фамилии, все звали ее Бабкой.
        Во дворе никого, кроме Дины и Андрея, не было, когда Бабка, выйдя из своей хибары, принялась бидончиком вычерпывать воду из лужи, разлившейся возле крыльца.
        — Не так! — подбегая к Бабке, крикнула Дина. — Надо канавку проделать. Вон туда, на тот двор. А у них там тоже канавка, за ворота. Мы знаем.
        — Проделайте, — сказала Бабка и швырнула им лопату.
        С трудом орудуя тяжелой лопатой, они прорыли неглубокое ущелье во льду, и вода из Бабкиной лужи потихоньку поползла к чужому забору.
        — Лопату в дом отнесите, — приказала им Бабка.
        Наверно, лопату полагалось оставить в сенях, но Бабка сказала «в дом», и они протопали прямо в комнату. В комнате на столе, покрытом белоснежной скатертью, стояла ваза с бумажными цветами, рядом лежала сторублевая бумажка. Наверно, это были очень большие деньги. Наверно, на них можно было купить пальто вместо старой маминой кофты. А может, и ботики для мамы... Или кирпич хлеба.
        — Может, даже кило колбасы, — шепотом сказала Дина.
        — Ага.
        И Дина протянула руку и взяла сторублевку.
        Потом пришла Бабка и выпроводила их на улицу. Они шли через двор к дому, старательно обходя лужи, перешагивая через ручейки, хотя все равно еще утром промочили ноги и в ботинках хлюпала вода. Деньги лежали у Дины в мокрой варежке.
        Дома они спрятали их в самое надежное место — в одну из своих книжек. Они уже сами читали книги, и мать их книжек не трогала. На обложке книги был нарисован зеленый крокодил, держащий в зубастой пасти яркое солнце. Крокодил был вором: он украл солнце.
        Но то — солнце! А это — замусоленная бумажка, которая, может, и самой Бабке-то не нужна!
        Конечно, не нужна! Шуба у нее есть, валенки есть, теплый платок есть, на салазках она не катается. А если нужна, так они отдадут. Скажут: нечаянно утянули.
        — Ага...
        Оказалось, что деньги Бабке даже очень нужны. Она прибежала к матери, назвала Дину и Андрея бандитами, а мать еще как-то. Мать распахнула двери и сказала Бабке:
        — Идите вон!
        И они ничего не успели сказать.
        Бабка ушла, а мать долго сердито гремела в кухне посудой. Дина с Андреем сидели в темном углу за буфетом и молчали.
        Потом Дина сказала:
        — Мы воры, да?
        — Воры, — согласился Андрей и полез к этажерке за крокодилом.
        Лицо матери стало мраморным, так она побледнела... Потом она сняла с вешалки платок, накинула его на себя и шагнула к двери. Дина и Андрей, оба разом, с отчаянным криком: «Мама, не уходи!» — бросились за ней и вцепились руками в подол ее платья.
        Мать машинально отцепила их руки от своего подола, постояла немного на пороге, так и не отворив дверь, а потом опустилась на пол и заплакала.
        И в тот день, вернее, в ночь, что наступила после того дня, Дина и Андрей впервые услышали от нее об Иване Чижикове.
        А потом она вспоминала о нем уже не так часто. «Неужели стала забывать?» — иногда с тревогой думали они. Но все равно он уже успел прочно поселиться в их сердце. Отважный партизан. Герой. Их отец.
        Он оставил их вместо себя на земле, и они не имели права быть непохожими на него.


* * *

        Когда все гардины были выглажены и развешаны, Дина села перед зеркалом, уставшая, довольная, растрепанная, посмотрела на свое отражение и подумала с гордостью: «Какая я все-таки хорошая!»
        И красивая! Вот это глаза — огромные и блестящие! Вот это ресницы — черные и длиннющие! Вот это волосы — каштановые и пышные!.. Ей захотелось что-нибудь спеть. Только не в одиночку, а с кем-нибудь.
        Она вышла на лестничную площадку и спустилась по лестнице, подпрыгивая по два раза на каждой ступеньке. Пила затрезвонила, запела что-то совсем несуразное, но веселое. Дина поднялась снова вверх, потом снова вприпрыжку спустилась вниз.
        Пила пела и пела, пока не вышел на лестницу сосед Алексей Николаевич и не отругал их обеих — и пилу и Дину. Тогда Дина вышла во двор.
        Солнце, склонившись к горизонту, вышло из-за облаков и пригрело напоследок землю. От земли поднималось тепло. Можно было даже разглядеть его: оно было прозрачным и чистым, как стекло с маминого завода после полировки.
        Во дворе возился со своим мотоциклом Вадим, сын Алексея Николаевича. Возле него толпились любопытные со всего двора — всех возрастов.
        — У вас сегодня гости? — спросил ее Вадим.
        Дина молча кивнула головой, и все посмотрели на нее с интересом и даже почтительно, словно она была именинницей.
        Дина вышла за калитку, прислонилась спиной к забору, стала ждать. Пора бы им уже приехать. Солнце уже садилось.
        Проехала по улице «медицинская помощь на дому», потом еще какой-то автомобиль. Потом мотоцикл, два велосипеда. А такси все не было.
        Прошла мимо Дины маленькая девчонка с отцом.
        — Папа! — сказала она ему. — Не шагай так быстро! Я устала.
        Как просто она произнесла это недосягаемое, необъятное слово «папа»!
        Вчера вечером, когда Дина и Андрей уже улеглись спать, мать зажгла в кухне настольную лампу и села дочитывать книгу, которую утром надо было сдать в библиотеку. На стену кухни упала тень. Настольная лампа увеличила ее, тень была большой. Казалось, в кухне за столом сидит большой и очень сильный человек.
        Дина окликнула брата. Он заворочался на своем диване, дал знать, что не спит.
        — Знаешь, — серьезно сказала ему Дина, глядя на тень. — Иногда мне кажется, что он не умер, что он всегда здесь, рядом. Вот позову его, и он придет...
        — Нет, — тоже серьезно ответил ей Андрей. — Он умер. Просто его душа переселилась в маму.
        Через минуту он уснул. В кухне было тихо, тень на стене не исчезала.
        — Папа, — негромко позвала Дина.
        Тень на стене всколыхнулась. Мать появилась на пороге комнаты. Вглядываясь, удивленным шепотом спросила:
        — Ты меня?
        — Конечно, тебя. А кого же? — сказала Дина и улыбнулась в темноте...
        Еще один автомобиль вынырнул из-за угла, опять мимо! Еще один! Такси! Ну, теперь-то уж они! Но такси не остановилось... Тогда Дина побежала следом, растерянно вытянув вперед руки, словно хотела поймать такси.
        — Дина! Ты куда? — послышалось за ее спиной.
        Дина обернулась. У ворот дома стояли мать и Андрей. Одни. Больше никого с ними не было.
        — Что же? Где же? — испуганно воскликнула Дина, подбегая. — Что случилось?
        — Ничего, ничего! — ответила мать и отвела взгляд куда-то в сторону, куда-то за спину Дины, словно увидела там, за ее спиной, что-то интересное. — Просто она уже уехала. Она была проездом. С поезда на поезд. Всего двадцать минут. Не расстраивайся, Динок!
        — Вот тебе раз!
        Дине захотелось зареветь — вот тебе и гости! Ждали-ждали! Стирали-стирали! Гладили-гладили!
        — Ничего, ничего! — снова сказала мать и снова посмотрела куда-то мимо Дины.
        Дина оглянулась и ничего интересного за своей спиной не увидела.
        — А что она вам говорила?
        — Жалела, что тебя не смогла увидеть.
        — И все?
        — Все.
        — А тебе что она сказала? — повернулась Дина к Андрею.
        — Мне? — переспросил он угрюмо. — Мне она сказала: «На, подержи чемодан».
        Ин-те-рес-но! Почему это они оба такие насупленные и угрюмые? И почему это мать то и дело тревожно поглядывает на Андрея? А Андрей не поднимает головы, словно боится взглянуть на мать. Что у них там произошло на вокзале?..
        Дина шла следом за ними через двор к крыльцу дома и недоумевала.
        Но у самого крыльца мать вдруг обернулась и улыбнулась Дине. Улыбнулась она устало и даже, как Дине показалось, грустно. Но этого было достаточно. Недоумение ушло.


2. Письмо

        В доме одна за другой захлопали двери. Пришло утро.
        Дина потянулась и разом сбросила с себя одеяло. Осторожно прошлепав босыми ногами по полу, она подошла к дивану и тронула спящего Андрея за плечо.
        — Вставай!
        Он сейчас же недовольно завозился, заворочался под одеялом.
        — Ну хорошо, — шепотом сказала Дина. — Поспи еще немножко. Минут пять еще можно.
        Тогда он вылез из-под одеяла, лохматый, заспанный, и сердито заворчал:
        — Сколько раз договаривались: без поблажек!
        — Тише! — замахала на него руками Дина. — Разбудишь!
        Так начиналось каждое утро. Каждое утро они сами готовили завтрак на троих, убирали комнату, то и дело шикая друг на друга, и разговаривали шепотом, чтобы не разбудить мать. И все-таки каждое утро ее будили. Разбудили и сегодня. Она оделась и вышла в кухню, где Дина и Андрей жарили картошку.
        — Ну вот! — воскликнула Дина. — Разбудили! Могла бы еще спать и спать.
        — Вот еще! Чтобы опоздать на работу, да? — шутливо спросила мать. — Не хочу. Работа у меня хорошая, веселая. С солнечными зайчиками.
        Сказала она это не очень весело, но потом взяла и улыбнулась. Чудесная это была у нее привычка — улыбаться даже тогда, когда ей этого не очень хотелось.
        — Сама ты у нас с солнечными зайчиками, — сказала ей Дина. — Иди завтракать. Готово.
        За завтраком они, как всегда, болтали о разном. О Брыковке, например. Хорошо, что Лелька опять в этом году берет туда с собой Дину. Хороший человек Лелька. И бабушка ее тоже хороший человек. А Брыковка — это просто рай. И уж там-то, в конце концов, Дина справится со своими легкими.
        Дина поддакивала, хотя на сегодня у нее было намечено дать последний бой всем троим — матери, Андрею и Лельке.
        — Хорошо у нас летом, — издалека начала она. — И вообще у нас хорошо. И зелень есть, и воздух свежий. А в Брыковке не такой.
        — Кончатся дожди, опять пылища будет, — пригрозил ей Андрей.
        Мать промолчала, только посмотрела на Дину, и Дина тут же рассердилась на Андрея. Тоже мне художник! Глаза-то на портрете — это глаза матери, а не Ивана Чижикова! Темно-карие и ясные. Не умеешь рисовать, так нечего было соваться!
        — Но у него тоже были карие, — возразил Андрей.
        — Карие, — подтвердила мать.
        — А у Лельки мать добрая, — озорным шепотом произнесла Дина. — А у Верки Щегловой и вовсе.
        — Я злая! — твердо сказала мать. — К тому же ты сама понимаешь, что тебе нужно ехать.
        — Да, — с тоской ответила Дина, — понимаю. Но мне надоело! Даже в походы меня сроду не брали!
        — Но ведь я с тобой сидел, — утешил ее Андрей. — И, если нужно, еще сидеть буду...
        Из дому они вышли все втроем. Андрей сегодня первый раз выходил на упаковку, а Дина отправилась проводить их, заодно ей нужно было зайти в гастроном.
        По дороге к гастроному Дина нарочно завернула на Лелькину улицу. Надо же разведать, собирается Лелька в Брыковку или нет.
        Улица в этот утренний час была пустынной и тихой. Только с Волги то и дело набегал ветерок, и тогда листья на деревьях начинали о чем-то шумно беспокоиться. Солнце, уже давно поднявшееся над горизонтом, было скрыто облаками, оно не грело и не светило, но облака притиснулись к самому краю неба. Значит, небо будет голубым.
        Окна в Лелькиной квартире были, как обычно, распахнуты настежь. Огурца в окне чудес уже не было: Лелька, наверное, его съела. Но зато там было большее чудо — сама Лелька. Она сидела на подоконнике спиной к улице и что-то шила.
        — Вот дуреха! — доносилось из глубины комнаты. — Ну и дуреха!
        Не иначе, как Лелька переделывала в сарафан еще одно платье!
        Дина подобрала яркий лоскутик, упавший с подоконника на тротуар, и улыбнулась Лелькиному затылку.
        — А, явилась! — не оборачиваясь, сказала Лелька. — Вещи принесла?
        — Какие вещи? — невинно спросила Дина.
        — Не мои же. Мои на месте, в чемодане.
        — Так рано же, Лелька! Еще два дня.
        — Все равно неси. Я уже уложилась. За тобой дело.
        — А огурец ты съела?
        — Съела.
        — Без меня?
        Лелька обернулась и расплылась в улыбке:
        — Оставила. Сейчас принесу.
        Она спрыгнула с подоконника в комнату и ушла. Через минутку вернулась, держа в одной руке половину огурца, а в другой книгу.
        — Это съешь, а это отнесешь Верке.
        — Верке? Так мне же некогда, Лелечка! Мне за хлебом, а потом за маслом. — Дина вынула из кармашка доказательство — деньги.
        — Все равно отнеси, — сказала Лелька хмуро. — Я с ней из-за фикуса поругалась и не пойду к ней ни за что! А она скоро уезжает.
        — Куда?
        — Не знаю. Совсем уезжает.
        — Как совсем?
        — Очень просто — совсем. Туда ей и дорога!
        — Куда туда?
        — А я почем знаю!
        — Жалко Верку.
        — Верку?.. Жалко?.. С ума сошла!
        — Все равно жалко!
        Дина присела к Лельке на подоконник и стала есть огуречную половинку, сокрушаясь о том, что Верка уезжает и что где-нибудь кому-нибудь она наделает пакостей. Прозевали Верку, проморгали! Прошляпили!
        — Иди! Иди! — принялась Лелька спихивать Дину с подоконника. — А то уедет, скажет: «Из-за фикуса ругалась, а мою книгу зажулила». Иди! По дороге съешь.
        — Ладно. Только я из-за фикуса с ней ругаться не буду.
        — Врешь! — злорадно сказала Лелька. — Будешь!
        — Не буду.
        — Будешь!
        — Честное слово, не буду!
        Облака уже убежали за горизонт, вовсю светило солнце, в Лелькином дворике чирикали воробьи, и ругаться сегодня и в самом деле ни с кем (пусть даже с Веркой, с которой приходилось ругаться пять раз в неделю) не хотелось.
        Лелька смилостивилась:
        — Ладно, не ругайся. Только ты ей все-таки скажи еще раз от меня, что она дрянь!
        Лелька снова уселась на подоконник кромсать платье, а Дина, покончив с огурцом, двинулась к Верке. Верка жила недалеко, они с Лелькой были почти соседями.
        «Чудом природы» Андрея и Дину дразнили несправедливо, настоящим чудом природы была Верка Щеглова. В бывшем восьмом «А» — теперь девятом — не было ни одного человека, который бы с ней не ругался.
        Возле дома Щегловых Дина увидела такси. Шофер такси, парень лет двадцати, стоял на крыльце и стучал кулаком в дверь. Наверно, он стучал давно и никак не мог достучаться; лицо у него было сердитое. Из соседней двери выглядывала женщина и говорила шоферу:
        — Стучите, стучите! Дома они, сама видела. Не слышат, наверно.
        — Уже минут пять стучу, — сердился шофер. — Что же это они? Вызвали такси, а сами уснули?
        — Подождите! — крикнула Дина шоферу. — Я сейчас!
        Она открыла калитку, которую мог открыть только человек, знающий все ее секреты, и вошла во двор.
        Она пробежала по узкой тропке меж зарослей высокой густой травы, которую все называли почему-то вениками, к окну Веркиной кухни. Подоконник был низкий, окно большое — в него можно было входить, как в дверь.
        Окно было закрыто. Дина постучала, но никто не ответил. Дина постучала еще раз, подождала — снова никто не ответил. Дина постучала сильнее.
        — Эй! — крикнула она. — Вера! К вам такси приехало! Вы спите, что ли?
        Окно внезапно распахнулось, чьи-то руки втянули Дину в кухню, и окно снова закрылось.
        — Ой! — испугалась Дина, оказавшись в полутемной кухне.
        — Тш-ш! — зашипели на нее. — Тише!
        Когда глаза немного отвыкли от солнечного света и привыкли к полутьме кухни, Дина увидела возле себя Веркину мать, тетю Тосю. Она была в плаще, в шляпке, у ее ног стоял чемодан.
        — Что случилось? — удивилась Дина. — Вас такси у ворот дожидается! Давно уже! Слышите: стучит.
        — Тш-ш! — снова зашипела тетя Тося и зажала Дине рот ладонью в нитяной перчатке. — Тш-ш! Ну что ты кричишь?
        — Там такси у ворот.
        — Знаем, что такси! — сердито заговорила тетя Тося. — Знаем! И уж если не открываем дверь, значит, так надо. Поняла?
        — Ага, — сказала Дина, хотя на самом деле ничего не поняла. — А где Вера?
        — Да здесь я! Здесь! — жутким шепотом откуда-то из темного угла ответила Верка. — Здесь я, не кричи. Не уезжает такси, да?
        В Веркиных глазах, очень больших и очень вытаращенных, был таинственный ужас. И вообще все было таинственно: и полумрак в кухне, и тишина в квартире, и Веркины вытаращенные глаза.
        — Пойду посмотрю в щелку, — сказала тетя Тося шепотом, тоже очень таинственным, и ушла в комнату.
        — Понимаешь, — зашептала Верка, когда мать ушла. — Мы на вокзал вещи перевозим. Вызвали такси, а потом папа с дядей Петей договорился — дядя Петя на своей машине бесплатно все перевезет. А этот взял и по вызову приехал! А папа с дядей Петей нас и с вещами, и с машиной за углом дожидаются... А он взял и приехал. Теперь мы в осаде!
        — Так скажите ему, чтобы не ждал! Он ждет!
        — А за вызов платить, да? — спросила Верка. — А с какой стати, раз мы не едем? Ведь правда?
        — Нашла свой фикус? — сквозь зубы спросила Дина.
        — Нашла. Вон он, на подоконнике.
        — Это Лелькин.
        Она не знала, чей это фикус — Лелькин ли, Веркин ли, просто ее стало мучить непреодолимое желание сцепиться с Веркой.
        — Что ты, Чижикова! Лелька не фикус приносила, а пальму. Финиковую.
        — Все равно Лелькин!
        — Тш-ш-ш! — замахала Верка руками. — Не говори так громко.
        — Значит, ты уедешь? Совсем?
        — Не знаю еще. Обстановка покажет. Мама говорит, месяца через два она покажет. Пока папа поедет. Его в Пензу переводят.
        В кухню вернулась мать на цыпочках и сказала:
        — Все. Больше ждать не можем. Будем прорываться.
        — Прорываться? — испугалась Верка. — А как?
        — Просто выйдем и просто пойдем. Бери чемодан. Идемте, девочки!
        — Постойте! — крикнула Дина. — А как же он?
        — Шут с ним. Постоит-постоит и уедет.
        Первой в окно полезла Верка с чемоданом. Чемодан был тяжелый, и она застряла на подоконнике. Тете Тосе пришлось выпихивать во двор сначала чемодан, потом дочь. Тишине и таинственности сразу пришел конец.
        Пока тетя Тося, просунув снаружи руку в форточку, закрывала окно, Верка говорила Дине:
        — Думаешь, он пострадает? Ни капельки! Он с кого-нибудь сдерет лишнее и все убытки вернет. Правда?
        — Почему ты все время спрашиваешь: «правда, правда»? — рассердилась Дина. — Сама все время говоришь неправду и хочешь, чтобы с тобой соглашались!
        — Идем! — Мать дернула Верку за руку, и они двинулись к калитке.
        — Подождите! — крикнула Дина. — А он?
        Тетя Тося обернулась и сердито махнула на Дину рукой.
        — А он?!
        Они подошли к калитке и, втянув голову в плечи, вышли на улицу. Шофер за калиткой что-то спросил их. Они ответили, уходя, и все стихло.
        Сейчас он войдет во двор, и Дине придется сказать ему правду. А правду говорить не хотелось. Не хотелось, чтобы он знал, что тетя Тося и Верка его так бессовестно обманули. Не хотелось! Было стыдно. Не только за Верку, которую прошляпили, а вообще стыдно.
        Калитка распахнулась настежь.
        — Ну? — спросил шофер, в упор глядя на Дину. — Так кто же вызывал такси?
        — Извините, — сказала Дина и вспотевшей ладонью сжала деньги, лежащие в кармашке платья, — извините... Я сейчас.
        — Ты? — удивился шофер. — Ты вызывала?
        — Я! — с тоской сказала Дина и шагнула к калитке.
        Автомобиль по-прежнему стоял у ворот. Новенький, блестящий, красивый. Такой не сломается и не застрянет. Наверно, и мотор не подведет.
        — Куда везти?
        — К-куда? — растерялась Дина. — Все равно... Куда-нибудь... Покататься...
        — Вот как? — удивился он.
        — Ага, — упавшим голосом сказала Дина.
        — Гм. Богатый народ нынче пошел, — произнес он насмешливо, оглядывая ее с ног до головы.
        — Да, — совсем по-глупому поддакнула Дина, — богатый.
        Он сел за руль, а Дина стала дергать ручку дверцы. Дверца никак не открывалась.
        — Никак, — радостно сказала Дина, надеясь, что дверца совсем не откроется.
        Тогда шофер вылез из машины и распахнул перед ней дверцу.
        Дина уселась на мягкое сиденье, и он так рванул машину с места, что Дина чуть не выбила затылком заднее стекло.
        Он вывел машину на Динину улицу и поправил зеркальце над головой, чтобы видеть лицо Дины. Дина отодвинулась, но он снова поправил зеркало, и снова Дина поймала в зеркале его насмешливый взгляд. Тогда она прикрыла глаза ресницами. Но чувствовала: он все равно смотрит на нее. Она прикрыла глаза ладонью, но он все равно смотрел. И не просто смотрел, а с усмешкой. Презрительно.
        — А может, не поедем дальше? — спросила она робко.
        — Да нет уж, поедем, — ответил он и круто свернул в переулок.
        «Он хочет на шоссе! Куда же он меня завезет?»
        — Стойте, — попросила она, — у меня денег не хватит.
        — Да нет уж, — ответил он, — довезу, куда просила.
        — А куда? — испугалась Дина.
        Но он уже вывел машину на шоссе. Впереди был поселок нефтяников. Там, левее, мамин завод и тоже поселок с веселыми названиями улиц — Стеклянная, Зеркальная, Керамическая...
        «Нефтяники — это ничего, — подумала Дина, — от нефтяников я могу через Соколиную гору домой добраться. И мамин завод — полбеды, позвоню маме из проходной, если он мне ни копейки не оставит, попрошу денег на автобус. В крайнем случае совру что-нибудь...» Впрочем, матери можно было рассказать правду.
        Но они миновали поселок нефтяников. И стекольный завод остался далеко позади. Теперь кругом было безлюдное, бескрайнее поле. Только столбы, провода и шоссе, убегающее за горизонт.
        — Приехали! — сказал шофер и остановил машину. — Вылезай. Покаталась.
        Дина вылезла из машины.
        — Хватит? — спросила она робко и положила рядом с ним на сиденье скомканные и измятые вспотевшей ладонью деньги. — А обратно вы меня не повезете?
        — Нет, — отрезал он, захлопнул дверцу и, круто развернув машину, поехал назад, к поселку.
        — Верку бы вот так покатал, а не меня! — чуть не плача, крикнула ему вдогонку Дина.
        Она зашагала по шоссе, стараясь от обиды думать обо всех шоферах плохо, по-Веркиному. «Завез! А у меня легкие, а может быть, пойдет дождик...»
        А потом, когда добралась до Соколиной горы, и поднялась на ее вершину, и открылся перед ней город, большой и зеленый, она уже не думала о шоферах плохо и за Веркины мысли себя отругала. И даже на Верку злилась меньше. В конце концов, восьмой «А» тоже виноват. Прозевал Верку! Проморгал! Прошляпил! Выпустил в Пензу! Она там обязательно каких-нибудь пакостей кому-нибудь наделает. Это ведь восьмой «А» Верку хорошо знает, а ведь Пенза-то ее не знает!
        А кроме всего прочего, разве Верка виновата, что у нее нет Ивана Чижикова и ей не с кем посоветоваться?


* * *

        Домой она добралась лишь к полудню, а дел дома было полно: масла и хлеба так и не купила, в квартире не прибрано, обед надо было достать из погреба и разогреть к приходу Андрея, который должен прийти с работы раньше матери.
        Во дворе томился без дела Вовка. Дина, проходя мимо него, покраснела — с тех пор, после истории с запиской, они не виделись.
        — Читала? — угрюмо спросил Вовка.
        — Что? — Дина еще больше покраснела. — Опять записка?
        — Нет. Письмо.
        — От тебя?
        — От меня ты никогда больше ничего не дождешься, — произнес Вовка с пафосом.
        Это было что-то новое, на Вовку непохожее, и Дине вдруг его стало жалко почти так же, как Лельку.
        — Я не виновата! Честное слово! — воскликнула она.
        — Ладно, — сказал Вовка по-прежнему угрюмо и потрогал левый глаз, под которым еще оставались следы от синяка. — Там у вас в письменном ящике письмо. Почтальон принес. Наверное, важное. Вам же никогда не присылали писем!
        Письмо!.. Дина рванулась к крыльцу, больно ударилась плечом о тяжелую дверь... Пила под лестницей, как военный барабан, забила тревогу: бом! бом! бом!
        Вот оно! В голубом конверте. В углу — букетик нарисованных цветов.
        Она не сразу смогла прочитать обратный адрес — буквы прыгали и плясали перед глазами... Открыла дверь квартиры, вбежала в комнату, опустилась на диван и лишь только тогда поняла наконец-то, что письмо от тети Леры.
        Дина сразу разочаровалась. О приезде тети Леры ни мать, ни Андрей не вспоминали. Не вспоминала и Дина — старалась не вспоминать, как о горькой, незаслуженной обиде. (Ждали-ждали! Встречали-встречали! Гладили-гладили!)
        На конверте было написано: «Чижиковой Александре Григорьевне», но у матери никаких секретов от них не было. Это Дина знала точно. И она вскрыла конверт.
        Странное это было письмо. Странное и загадочное. Словно продолжение какого-то большого, серьезного, даже сердитого разговора.
        «Прости, Шурочка, что не сдержалась, — было написано в письме. — Стало страшно обидно, когда увидела тебя, такую постаревшую, с сединками... Прости. Я думала, так будет лучше. Но мне кажется, все равно он ничего не понял, у него было такое тупое лицо. Но должны же они понять! Ведь в твои годы некоторые еще только собираются устраивать свою жизнь. Скажи им сама об этом! Намекни! Пусть в конце концов развяжут тебя...»
        Показалось Дине: что-то холодное, скользкое, что-то вроде ужа или ящерицы сползло с маленького листка бумаги и поползло по ее рукам — они сразу похолодели.
        А потом она прочитала еще одну строчку письма, и голубой потолок комнаты (они с матерью переложили в мел синьки, когда белили его) вдруг поплыл куда-то вверх, открыв черную пропасть без звезд и неба...
        Письмо с усмешкой спрашивало у матери:
        «А каким же образом ты выкручиваешься, когда они спрашивают тебя об отце?»
        ...Дина не любила просыпаться ночью. Ночью к ней всегда приходили страшные мысли. Однажды ей, проснувшейся среди ночи, почудилось вдруг ни с того ни с сего, что мать ушла от них. Дина вскочила с постели, бросилась к кровати матери, дрожащими руками нащупала теплое материнское лицо... Поджав босые ноги, она пристроилась на краешке кровати, уткнулась в плечо матери, чтобы чувствовать тепло ее тела, и так просидела до рассвета.
        В другой раз, проснувшись ночью, она вдруг подумала, что никогда не вылечит своих легких и непременно умрет. Эта мысль так и не дала ей заснуть до самого утра. Пришло утро, рассвет разогнал темноту в комнате, и Дина пошла в школу, посмеиваясь, удивляясь тому, как ей могла прийти в голову такая чушь...
        Теперь был день. Но Дине показалось, что она проснулась вдруг самой темной и самой страшной ночью, когда за стеной гудит ветер и прямоугольник света на стене, упавший в комнату от уличного фонаря, раскачивается из стороны в сторону, словно тусклый солнечный зайчик, пущенный на стену чьей-то дрожащей рукой...
        Она проснулась и поняла: Иван Чижиков жив!
        Он жив! Просто он их бросил!
        Она вышла из комнаты, спустилась по лестнице, и пила на этот раз почему-то молчала. Ее мог взять кто-нибудь из соседей, чтобы напилить дров, ее могли снова унести в сарай, как уносили не раз, но так или иначе — она молчала.
        «Так и должно быть», — подумала Дина.
        Она вышла во двор. Темные облака мчались по небу, и солнце просвечивало сквозь них неярким желтым диском. И казалось: бегут не облака, а само солнце убегает к горизонту. Словно хочет спрятаться.
        Она пришла за сарай. Здесь было укромное место. Здесь готовились к экзаменам. Здесь дрались, если нужно было подраться так, чтобы никто не видел. Сюда приходили плакать. Глухая кирпичная стена дома, отгородившая этот уголок от мира и от соседнего двора, была холодной и молчаливой. Из земли, поблескивая тусклым светом, торчали осколки стекла, ползали между кленами-травинками муравьи.
        Клены раньше никогда не росли здесь: в землю были накрепко вбиты осколки стекла и кирпича, да и солнце заглядывало сюда редко. А в этом году они почему-то настойчиво полезли из земли.
        Дина давно не приходила сюда. Раньше она читала здесь книги — никто не мешал. Раза два она дралась здесь с Вовкой. Но никогда она не плакала здесь. Не приходилось. Накрапывал дождик, земля была сырой и холодной. Мелкие прозрачные капли воды покрыли Динины плечи и волосы...
        Он жив! Ведь недаром же мать спрятала его портрет на этажерке между книгами в тот день, когда должна была приехать тетя Лера! Тетя Лера знала что-то об их отце, и мать не хотела, чтобы портрет напомнил ей о нем...
        «Его похоронили в Лесном», — говорила мать.
        Похоронили?.. Так почему же никогда-никогда не приходило ей в голову, что нужно кому-то из них съездить в Лесное и положить цветы на его могилу?.. Ведь деньги на поездку всегда можно было выкроить. Вот и сейчас на этажерке лежит пачка денег, отложенных для Дины на поездку в Брыковку.
        Так почему же они никогда не были на могиле отца?
        И почему Дину каждый год отправляют в Брыковку? Не в Лесное, где, наверно, знают и помнят отца, а в Брыковку?
        И ведь должен же быть у них какой-то документ о его смерти! Должен! А в шкатулке, что стоит на столике за зеркалом и где хранятся все важные бумаги, такого документа нет!
        Где-то рядом, за углом сарая, раздались ребячьи голоса. Дина встрепенулась. Сейчас сюда придут!
        Там, где кончалась стена соседнего дома, начинался старый деревянный забор. Дина надавила коленкой на гнилую доску. Доска треснула, разломилась, открыв большую щель. Дина протиснулась в эту щель и через чужой двор, пустынный и неуютный, вышла на соседнюю улицу.
        Это была Лелькина улица. Здесь жила Лелька. Но жила здесь и Верка Щеглова. Значит, хорошее может жить рядом с подлостью! Значит, оно может с ней уживаться! Может!..
        Потом она пришла на Соколиную гору, и волшебное тридевятое царство показалось ей убогим и жалким. Нефтяные вышки словно черные скелеты чудовищ. Кусты по краям оврага кривые и чахлые. И казалось, что даже сама Соколиная гора стала меньше, словно прижалась к земле, съежилась.


* * *

        А потом она вернулась домой. Солнце уже перешло на другую половину неба, люди возвращались с работы. У ворот дома Дину встретил Валерка Иванов.
        — А тетя Саша Чижикова плачет за сараем, — сказал он, с любопытством заглядывая ей в лицо. — А вы почему не плачете?..
        Андрей стоял на пороге комнаты. У него был усталый вид, вокруг глаз темные круги. Разогретый обед уже был на столе, в комнате прибрано.
        — Ну? — сурово сказала ему Дина. — Что она там, как маленькая, за сараем!
        — Сейчас приведу, — ответил он тихо и ушел.
        Вернулись они тут же. Мать улыбалась сквозь слезы. Отвратительная привычка! Ужасная привычка — улыбаться тогда, когда ее улыбка никому не нужна.
        — Не переживай! — сердито говорил, почти приказывал Андрей матери. — Я же сказал: все верну. Только я туда больше не пойду. Я попрошусь на зуборезный.
        — Ты сам-то не переживай! — воскликнула мать. — На тебе же лица нет!
        — Они все разбились? — спросил он угрюмо.
        Так вот в чем дело! Они переживали вовсе не из-за письма! А из-за того, что Андрей на упаковке расколотил готовые зеркала!
        — А письмо?! — крикнула Дина.
        Мать от неожиданности вздрогнула.
        — Какое письмо?
        Дина сама испугалась. Она не собиралась спрашивать о письме, она только подумала о нем.
        — Какое письмо? От кого? От тети Леры? — быстро спросила мать. — Так где же оно?
        — Я не знаю. Я оставила его на столе... Потом Андрей пришел... наверно.
        Они обе посмотрели на Андрея.
        Темные круги вокруг его глаз еще больше потемнели. Он спрятал руки в карманы (потому что они дрожали — это Дина заметила!) и ответил, не опуская глаз и не отворачиваясь:
        — Не было тут никакого письма.
        — Было!
        — Не было! — Он сказал это спокойно и пожал плечами.
        — Так ты хоть прочитала его или нет? — спросила мать Дину.
        Дина молча покачала головой.
        — Вообще-то, может, и было, — вдруг сказал Андрей. — А я его не заметил, может быть...
        — Так надо поискать! — воскликнула мать.
        — Не надо! — остановил ее Андрей и угрюмо покосился на Дину. — Я пришел, а тут почему-то кавардак. И вообще... даже хлеба не было. И мусору полно. Я все собрал, сунул в печку и сжег — тяга хорошая была, ветер...
        — Ну вот, — тихо произнесла мать. — Ты на это способен. Это ты можешь, утенок ты мой нескладный!
        Дина прошла в комнату и бухнулась на постель.
        — Устала, — сквозь зубы сказала она матери, когда та прибежала к ней и села на край кровати.
        Мать попыталась повернуть ее лицом к себе, но Дина не поддалась.
        — Андрей! — крикнула мать. — Дай градусник.
        — Нету градусника, — из кухни ответил Андрей, — разбили прошлый раз. А она опять, наверно, бегала под дождем. На той неделе тоже бегала. И вообще иди обедать.
        Он прочитал письмо! Он прочитал его, а потом разорвал или сжег! Он не хотел думать так, как думала Дина!.. Трус! Предатель!..
        К вечеру у нее поднялась температура. Мать позвала Алексея Николаевича. Он выслушал Дину и сказал, что ничего страшного нет, но нужно полежать.
        Дина разделась и легла в постель, а мать села возле нее и все пыталась заглянуть ей в глаза. И взгляд ее был тревожен. Дина прикрыла глаза ресницами, но мать все равно смотрела...
        А потом ушло солнце, и пришла долгая тяжелая ночь. За окном гудел ветер, и на стене раскачивался прямоугольник света, словно солнечный зайчик, пущенный чьей-то дрожащей рукой. И потолок комнаты, утонувший в темноте, казался черной пропастью.
        Он жив! И может быть, он совсем не такой, каким описала его мать. Может быть, он такой, как Верка! Конечно, такой! Иначе он не бросил бы их! Так бывает. Дина слыхала. И читала. Отцы бросают детей, а матери лгут детям, говоря, что отцы их погибли на войне. Лгут, чтобы дети думали, что люди хорошие. Так же, как солгала сегодня Дина шоферу такси...
        Светлый прямоугольник на стене продолжал раскачиваться, время от времени освещая этажерку и лежащие на ней книги. Они тоже предали Дину в тот день, когда укрыли портрет Ивана Чижикова.
        Но, оказывается, не только страшные мысли приходят в голову ночью! Оказывается, ночью иногда приходят и другие мысли! Очень дельные, правильные мысли! Такие, как эта!
        Дина поднялась с постели, нашарила на столе спички и осторожно, чтобы не разбудить спящего Андрея, стала на край дивана, потянулась к карте, висящей на стене. Чиркнула спичкой...
        Вот она, красная линия железной дороги, убегающая на северо-запад, к дремучим партизанским лесам...
        — Дом подожжешь, — вдруг негромко и совсем не сонно сказал Андрей.
        Дина вздрогнула, уронила погасшую спичку.
        — Ты не спишь?
        — Сплю, — ответил он грубовато и резко повернулся лицом к стене.
        Дина отошла от дивана, на цыпочках подошла к кровати матери.
        — Мама, — позвала она тихо. — Мама!
        Мать проснулась.
        — Что? — тревожно спросила она. — Ты что, Дина?
        — Я не поеду в Брыковку. Можно?
        Она попросила об этом в последний раз. В последний! И не ее вина, что мать и на этот раз ответила:
        — Поедешь. Спи.
        «Ну, смотрите! — про себя сказала Дина, чувствуя, как что-то холодное входит в грудь, словно сердце начинает леденеть. — Ну, смотрите, если это — правда!»


* * *

        Поезд остановился где-то на втором пути. Они с Лелькой опаздывали. Сначала они бежали вверх по лестнице, потом по длинному железному мосту над вагонами, потом снова по лестнице — вниз.
        — Ведь надо же ей сказать! Надо! Ну что же я? — в отчаянии шептала Дина, еле поспевая за Лелькой, тащившей свой чемоданище. — Подожди, Леля! — глухо попросила Дина. — Подожди! Пожалуйста!
        — Не дам! — отозвалась Лелька и прижала чемоданище к животу. — Еще надорвешься!
        — Подожди! — крикнула Дина.
        — Ничего, ничего, — не останавливаясь, на ходу подбодрила ее Лелька, — сейчас добежим!
        — Подожди!
        — Сейчас, сейчас!
        — Я не еду, Лелька!
        — Ну да! — не оборачиваясь, ответила Лелька.
        — Я не еду! У меня билет на другой поезд!
        Лелька остановилась и чуть не выронила чемодан.
        — Вот, — Дина вынула билет, — видишь? Совсем на другой...
        Лелька беспомощно затопталась возле Дины, глядя на нее широко раскрытыми от изумления глазами.
        — Не понимаю!
        Ее толкали, задевали бегущие к вагонам пассажиры, она только крепче прижимала к животу ручку чемоданища.
        — Не понимаю!
        В Лелькиных глазах было отчаяние.
        — Я же сказала тебе: я еду в другое место! Мне нужно! Понимаешь? Очень нужно. Очень! Очень! Очень!
        — Все равно ничего не понимаю! А как же билет?
        — Пусть пропадает. Я тебе деньги потом отдам, когда приеду.
        — А куда ты?
        — Потом скажу.
        — А зачем?
        — Тоже потом! Не спрашивай сейчас, Лелька! Не могу! Потом!
        — А что же я тете Шуре скажу?
        — Ничего не скажешь — ты ее не увидишь. Ты же в Брыковку уезжаешь.
        — А что я ей напишу?
        — Ничего не пиши. Я через неделю вернусь.
        — А куда ты?
        — Я же сказала, Лелька! Потом! А если кому проболтаешься, буду всю жизнь ненавидеть! Это поняла?
        Жестоко было говорить это Лельке. Самой дорогой, самой смешной, самой бестолковой...
        — Лелечка, ты поняла?
        — Поняла! Только я тогда тоже не поеду! Зачем она мне, эта Брыковка? Я с тобой!
        — Со мной нельзя! Ты поедешь в Брыковку!
        — Не поеду! И все равно твои вещи в моем чемодане! А в твоем только трусы и тапочки!
        Лелька одной рукой прижимала к себе чемодан, другой накрепко ухватила Дину за рукав.
        — Куда же я без тебя?
        — Иди же! Иди! Поезд тронулся!
        — Сама ты тронулась! — взвизгнула Лелька.
        Дина с силой отцепила Лельку от своего рукава, потащила ее к поезду, на ходу стала впихивать в вагон вместе с ее чемоданищем.
        — Дура! — крикнула Лелька, чуть не плача.
        Проводница заругалась, закричала на Лельку, шлепнула ее ладонью по затылку и втащила с подножки в вагон, но Лелька еще успела погрозить на прощание Дине кулаком.
        Когда поезд отошел и его уже не стало видно, Дина подхватила свой легонький чемоданчик с трусами и тапочками, перекинула через плечо плащ и пошла — сначала по лестнице, потом через мост, потом снова по лестнице — в здание вокзала, ждать.
        Потому что поезд в партизанские края, откуда они когда-то приехали вместе с матерью и где был похоронен их отец, уходил поздно вечером.


* * *

        Когда вчера утром она брала билет, у кассы толпилась очередь. Кому-то нужно было в Москву, кому-то в Горький, кому-то просто в маленький поселок.
        — Куда? — спросила Дину кассирша, и Дина ответила ей не сразу. Потому что поезд, на который она хотела купить билет, должен был увезти ее и не в город, и не в поселок — так ей казалось.
        Он должен был увезти ее в прошлое, куда-то к темной пропасти — той самой, без неба и звезд, которая открылась ей, когда прочитала она письмо тети Леры, где, может быть, ходил по земле, жил, дышал человек Иван Чижиков.
        Поезд увозил ее в прошлое, и странное ощущение, что едет она не вперед, а куда-то назад, ни за что не хотело оставлять ее.
        Она обманула только мать и брата, но ей казалось — она обманула весь мир. И поэтому она старалась не смотреть в лица своих соседей по купе и не разговаривала ни с кем. Можно было взять у проводницы постель и лечь спать, но Дина не решалась заговорить с ней, словно и ее обманула.
        «Обманула-обманула!» — четко выстукивали колеса поезда.
        «Ну и пусть!» — тряхнула Дина головой.
        Колеса и с этим согласились: «Ну и пусть, ну и пусть, ну и пусть!..»
        Она вышла в коридор, остановилась у окна.
        Даже то, что на пути лежала Москва, не трогало ее.
        Москва была близкой всю жизнь. Всегда казалось, что она где-то совсем рядом. Вот поднимешься на Соколиную гору, и там, за голубым горизонтом, откроется сказочная Красная площадь, непонятное Садовое кольцо и улица Горького.
        Но теперь Дина не думала о Москве. Там, куда увозил ее поезд, сияющей Москвы не было...
        За темным стеклом, на котором отразилась Динина тень, бежали торопливые светляки — огни какого-то городка. Огни мерцали, мигали...
        И казалось, черная тень на стекле пытается заглянуть снаружи в глубь вагона. Пытается и все не может разглядеть, что делается внутри. И все бежит, бежит рядом с вагоном, не отставая.
        Хлопнула дверь. Дина вздрогнула от неожиданности, обернулась.
        По длинному коридору прямо к ней, держа в руках большой яркий апельсин, глядя на Дину очень большими и очень вытаращенными глазами, шла Верка Щеглова.
        — Чижикова? Это ты?
        Она подошла и потрогала Дину за руку, чтобы убедиться, что это действительно Дина, а не кто-нибудь другой.
        — Ты куда едешь? В Брыковку? А почему в жестком? А разве в Брыковку на этом поезде? А мы в Пензу. Мама в ресторане еще апельсинов покупает, пока не закрыли. А я вот иду.
        Апельсин в Веркиных руках был красивый, яркий. И вид у Верки был тоже яркий, сияющий, довольный.
        — Если папе трехкомнатную дадут, то мы насовсем в Пензу переедем. А если двухкомнатную, то подождем. Мы тетю Саню на старой квартире пока оставим. Зачем же мы будем квартиру терять? Правда?
        Странно: оттого, что рядом с ней вдруг появилась Верка и стала говорить свои обычные пакости, Дине вдруг стало спокойнее и легче. И врать Верке можно легко и спокойно. Не стыдно.
        — Значит, ты в Брыковку?
        — В Брыковку.
        — И Лелька твоя с тобой?
        — Со мной.
        — А мы самолетом сначала хотели, а потом раздумали. Через Москву лучше. С пересадкой, зато купить что-нибудь можно. Хочешь, я тебе свой адрес пришлю? Может, тоже когда-нибудь в Пензу приедешь.
        — Да, — сказала Дина, глядя на темное окно, — приеду.
        «Приеду-приеду!» — сейчас же откликнулись колеса поезда.
        «Приеду! Вот возьму и из Лесного прямо в Пензу! Возьму и не вернусь никогда! Ни-ког-да!»
        — Что ты там видишь? — заинтересовалась Верка и, прижавшись лбом к стеклу, стала всматриваться в темноту. — Ничего не видно.
        Она принялась есть апельсин и, покончив с ним, сказала:
        — А я рада, что еду в Пензу. В Пензе, наверное, лучше. У нас люди плохие. Правда?
        Дина смотрела не отрываясь на черную тень оконном стекле и молчала. Ей хотелось заплакать. Нареветься вдоволь.
        — Ведь правда? Что же ты молчишь?
        — Да, — ответила Дина, — правда.


3. Отец

        Перрона не было, вокзала тоже. Было лишь маленькое белое здание, похожее на одноквартирный домик. Внутри оказался зал ожидания. Там было несколько человек.
        Дина остановилась посреди зала и спросила громко, ни к кому не обращаясь:
        — А как пройти в Лесное?
        Ей сейчас же в несколько голосов объяснили, что в Лесное пройти нетрудно — прямо по дороге через лес, мимо водокачки. Только обязательно мимо водокачки и обязательно прямо, а то можно забрести в Старое Лесное. Это в стороне, там уже давно нет никакого Лесного, его сожгли немцы.
        Дина поудобнее перехватила ручку чемоданчика, прошла через зал к выходу и, толкнув дверь, вышла на крыльцо.
        В нескольких десятках метров от крыльца начинался лес. Этого Дина не ожидала. Почему-то она рассчитывала увидеть сразу какой-нибудь транспорт.
        Лес огромный, высокий, темный — из сказки.
        Осторожно, стараясь почему-то не топать ногами, Дина спустилась с крыльца и по неширокой дороге мимо кирпичной башни, крутой и высокой, пошла к темной громаде леса, от которого веяло покоем.
        Лес на несколько метров с обеих сторон отступил от дороги, оставив место кустарнику. Там, за кустарником и за ближними стволами деревьев, была темная, таинственная и тревожная глубина. Лес шумел под ветром. Это был не тот, знакомый Дине шум, когда ветер шелестел кленовыми листьями во дворе их дома. Лес шумел, как море, огромное и неспокойное.
        Изредка из черной глубины леса прибегали к дороге извилистые тропинки и вливались в нее, как притоки в реку. Тропинки, раздвинув густую темноту, открывали сумрачный зеленый просвет, заманивая туда, в глубь леса, посмотреть, что делается там, за седыми, замшелыми стволами. Пахло сосной, и пели птицы...
        Лес еще не кончился, когда дорога-река круто взбежала на высокий бугор и, разделившись на два рукава, исчезла за ним. И между этими двумя рукавами, на самой вершине бугра, пестрого от цветов, увидела Дина маленький, скромный, с неяркой пятиконечной звездой на верхушке деревянный обелиск...

        Дина бросила на дорогу чемодан, уронила плащ и, цепляясь руками за некрепкие головки ромашек, вскарабкалась по крутому склону на вершину бугра.
        Могила не была огорожена. Лишь белые круглые камешки цепочкой окружили могильный холмик.
        Надписи на обелиске не было.
        Дина тронула ладонью белые камни, крепко вросшие в землю, и сразу все отошло от нее — и тревога, и горе, и черная пропасть без неба и звезд!
        Потому что в этой могиле, на высоком красивом холме, среди цветов, на виду у всех, мог лежать только Иван Чижиков!..
        Она опустилась на колени и прижалась лицом к сухому, потемневшему от времени дереву обелиска...
        — Э-э! — раздался вдруг позади звонкий голос.
        Дина обернулась. Внизу, на дороге, стояла девчонка лет десяти в голубом сарафанчике и в большой соломенной шляпе с обвисшими полями.
        — Э-э! — кричала девчонка. — Это ты, что ли, свой чемодан на дороге оставила? Скажи спасибо — я увидела. А то утянул бы кто-нибудь.
        Она подхватила Динин чемодан и плащ и, прихрамывая (ступня ноги у нее была забинтована), заковыляла наверх, к Дине.
        — Нарывает, — сообщила она, взобравшись на бугор. — Мама у нас фельдшер, я говорю: «Влей пенициллину», а она говорит: «Давай резать буду». А я не дала! Уж пусть лучше сам.
        Она бережно подержала больную ногу за колено.
        — В позапрошлом году на коленке был. Вот видишь — рубец остался. Я на гвоздь напоролась. А сейчас занозу с крыльца всадила. А ты к нам из города, да? На уборку?
        — Нет, — ответила Дина.
        — В командировку? — Девчонка недоверчиво поджала губы.
        — Нет.
        — А зачем? Может, в гости к кому? В гости, да?
        У девчонки были темные пушистые волосы и зеленоватые, русалочьи, огромные глаза.
        — Кто там? — шепотом спросила Дина и кивнула на обелиск.
        — Человек, — ответила девчонка, — герой. Он взорвал немецкий штаб и погиб. Только никто не знает его имени.


* * *

        Улица, на которой стоял девчонкин дом, протянулась длинной прямой линией вдоль речки. Остальные дома стояли вразброд — один здесь, другой там, третий совсем в стороне. Но все, как один, смотрели в сторону речки. А за речкой, на другом берегу, зеленели сады. Слева был лес, позади тоже лес и дорога, по которой пришла сюда Дина. И бугор. Тот самый, с обелиском.
        — Идем, — сказала девчонка, взяла Дину за руку и потащила ее через палисадник к высокому крыльцу дома, — идем в избу. Мамы у нас дома нет: она в район за лекарствами поехала. Я Сашке про тебя скажу. Она с девочками на яблоках, в саду, а у меня нарыв...
        Внутри изба была похожа на городскую квартиру. В соседней с кухней комнате — красивые гардины на окнах, диван, шкаф с книгами. Только кухня не была похожа на городскую: в углу большая русская печь, возле нее длинная лавка, на которой в ряд выстроились ведра с водой, другая лавка — покороче и поуже первой. На столе паслась курица, залетевшая в кухню через открытое окно.
        — Кш-кш, — возмутилась девчонка и, прыгая на одной ноге, принялась ловить курицу. Курица закудахтала и вылетела в палисадник.
        Девчонка провела Дину в комнату, подтолкнула ее к дивану и сказала:
        — Садись.
        Потом она, прихрамывая, ушла в кухню. Там принялась возиться у печки. Через несколько минут она принесла и поставила на чистую скатерть перед Диной тарелку с разогретыми блинами.
        — Ешь. А я за Сашкой схожу. Я ее притащу. А она папу притащит. Он на работе, но она его притащит. Раз отец твой тут вместе с ним воевал, он всех на ноги поднимет. Все узнает. Уж ты не беспокойся!
        — Как тебя зовут? — спросила Дина.
        — Маринка! — уже из сеней звонко ответила девчонка.
        Она ушла, и в доме сразу стало тихо. Только тикал будильник на столе в кухне. В окно был виден кусок палисадника.
        В палисаднике у ограды — высокие кусты с розовыми, похожими на шиповник цветами. За палисадником — деревенская улица, та самая, по которой Дина и Маринка подошли к дому. Внезапно за окном, в палисаднике, раздался отчаянный вопль. Дина вздрогнула от неожиданности, вскочила и, чуть не опрокинув по дороге табуретку, ринулась к двери кому-то на помощь.
        По палисаднику, отчаянно хромая и не переставая ни на секунду вопить, металась Маринка. А за ней бегала девчонка лет тринадцати с пушистыми растрепанными косами. В руке она держала ремень — толстый, с пряжкой — и изо всех сил хлестала им Маринку, если та не успевала увернуться.
        Дина негодующе вскрикнула и бросилась наперерез девчонке.
        Та остановилась.
        — Ты кто? — спросила она, гневно приподняв брови, и стала накручивать на руку ремень.
        У нее были красивые большие глаза под темными бровями, плотные тонкие губы и высокий выпуклый лоб, туго обтянутый смуглой кожей.
        — Я ее к нам в гости привела! — захныкала за Дининой спиной Маринка. — У нее отец в отряде воевал! А ты дерешься!
        — Да? — недоверчиво спросила девчонка и оглядела Дину с ног до головы, продолжая накручивать ремень на руку. — И как же звали твоего отца?
        — Чижиков, — сухо ответила ей Дина, — его зовут Иван Чижиков.
        — Чижиков? — переспросила девчонка. — Чижиков? Не было такого в отряде.
        — Был!.. — крикнула Дина и шагнула к девчонке.
        Та изумленно взмахнула ресницами, но не отступила.
        — Был! — снова крикнула Дина.
        — Не было, — упрямо повторила девчонка и снова не отступила.
        — Много ты знаешь!
        — Много.
        — Тебя никто не спрашивает! Поняла? Тебя это не касается! Тебя ничего не касается! — выкрикнула Дина.
        — Ладно, — сказала девчонка враждебно.
        Она накрутила ремень до самой пряжки на руку, повернулась, чуть не хлестнув Дину по лицу концами растрепанных кос, и направилась к калитке.
        — За папкой пошла, — шепотом сказала Маринка. — Он занят, он на работе, но она его приведет. Уж она такая.
        — За что она тебя так? — все еще негодуя, спросила Дина.
        Маринка потрогала больную ногу за колено и вздохнула:
        — Сашка меня только за дело лупит.
        Они вернулись в дом. В кухне на столе отчаянно заливался, трещал будильник.
        — Ну хватит, хватит! — махнула на него рукой Маринка.
        И когда будильник умолк, выдохся, она подошла и снова завела бой до отказа.
        — Зачем?
        — Чтоб напоминал.
        — О чем?
        — Ну вообще, чтобы напоминал. Ну, я пойду.
        — Куда?
        — А Сашку искать.
        — Как же я тут опять одна?
        — Ну и что? — пожала плечами Маринка и ушла.
        Дина села в комнате на диван.
        В доме было тихо. Только по-прежнему громко тикал будильник на столе в кухне.
        «И-и-и!» — запела вдруг за окном какая-то птица. Может, соловей?
        Где-то на окраине села пыхтел трактор, потом под самыми окнами заскрипели колеса телеги.
        И Дина вдруг затосковала. Не по дому, не по матери, не по Андрею. Затосковала она вдруг по ненавистной Брыковке, где нет настоящего леса и никогда не поют почему-то соловьи. Только квакают грязно-зеленые лягушки, выпрыгивая на берег из маленького пруда-болотца, что за огородами. Дина бегала к нему по узкой тропинке, меж зарослей жгучей крапивы и высокой густой полыни, поджимая пальцы на босых ногах, чтобы не обжечь их о горячую землю. Там не было леса, была лишь маленькая роща, где из-под прошлогодних листьев высовывались большие зеленые ладони ландышей. Они уже успевали отцвести к приезду Дины.
        «И-и-и!» — не унималась за окном птица.
        И трактор не унимался. И телега почему-то все скрипела и скрипела, словно никак не могла сдвинуться с места.
        Дина встала и подошла к окну.
        Высоко на ветке дерева сидел скворец и, широко раскрыв клюв, издавал звуки, похожие на скрип, совсем как плохо смазанное колесо.
        — Эх, ты! — отругала его Дина. — Спел бы лучше что-нибудь.
        «И-и-и!» — спел скворец, посмотрел на Дину и вдруг совсем по-кошачьи мяукнул.
        Дина рассмеялась, и на душе у нее снова стало спокойно. Она отошла от окна, села на диван, даже покачалась немного на тугих диванных пружинах. Сейчас придет Маринкин отец и расскажет ей про Ивана Чижикова. А потом придется ехать в Брыковку! Никуда от этой Брыковки не денешься!
        И от Лельки никуда не денешься. Хороший человек Лелька! Жалко, забыла спросить, как это она умудрилась запихать огурец в бутылку...
        Уже погасло небо, и умолк скворец, трактор перестал тарахтеть, и розовые цветы стали казаться белыми на фоне темной ограды палисадника, когда вернулись Маринка и Саша. Отца с ними не было.
        Саша прошла прямо из сеней в чулан и завозилась там, загремела лоханками, ведрами. А Маринка, подойдя к Дине, виновато сказала:
        — Он не придет сегодня. У него дела. Он взял сумасшедшего Барбансона и уехал.
        — Какого Барбансона?
        — Барбансона. Из конюшни. Запряг и поехал. У него сроду дела...
        — Завтра приедет! — крикнула из чулана Саша.
        — Я пойду к кому-нибудь другому! — с вызовом произнесла Дина.
        — Нет! — ответила Саша.
        — Почему нет?
        — Потому что больше, чем у него, ты ни у кого о своем отце не узнаешь.
        — Почему?
        — Потому что потому! — крикнула из чулана Саша.
        — Потому, что наш папка был командиром отряда! Вот почему! — прошептала Маринка.
        — Иди умываться! — крикнула Саша.
        — Иду, — ответила Маринка.
        — Я не тебе.
        — Мне?.. — спросила Дина.
        — А кому же!
        — Пожалуйста... А куда?
        — Сюда, сюда, — засуетилась Маринка, — во двор. Там у нас рукомойник. А потом мы спать будем, да?
        Этот вопрос относился к Саше и означал он заискивающее: «Мы ее у нас ночевать оставим, хорошо? Куда же ей теперь деваться? Я ж пригласила!»
        — Будем! — отрезала Саша и снова крикнула Дине: — Умываться иди!
        Дина вышла на крыльцо и через палисадник прошла во двор, маленький и пустой. В углу курятник, еще какая-то постройка — сарай, что ли. К столбу, врытому в землю, был прибит рукомойник.
        И снова Дине вспомнилась Брыковка. Там она умывалась точно из такого же рукомойника, прибитого к столбу. Утром вода в рукомойнике, только что принесенная из колодца, была ледяной, а вечером, нагревшись за день на солнце, становилась горячей, с привкусом кипяченого молока.
        Когда Дина, умывшись, вернулась в дом, Саша зашвырнула на печку подушку и сказала:
        — На печке будешь спать.
        — А я? — сейчас же спросила Маринка.
        По ее обиженному лицу можно было догадаться, что печка давно и по закону закреплена за ней.
        — А ты на лавке!
        — Не хочу на лавке!
        — Ну и вовсе не ложись, — пожала плечами Саша и ушла в комнату, расплетая на ходу косы.
        Тогда Маринка стала дразниться:
        — Злюка-злюка-злюка!
        — Лезь на печку, — сказала ей Дина, — я на лавке устроюсь.
        — Не уместишься, — вздохнула Маринка и принялась укладываться на лавке. — Свалишься ночью.
        — Свет! — крикнула из-за двери Саша. — Свет гасите!
        Маринка сердито засопела:
        — Злюка-злюка-злюка!.. Ты лесенку к печке подставь, а то не влезешь. За печкой стоит. Я сейчас достану.
        — Не надо, я сама, — сказала Дина, — ты уж ложись.
        Она отыскала за печкой лесенку, забралась на печку. Здесь было жестко и неудобно.
        — Ну как? — спросила снизу Маринка. — Хорошо?
        — Хорошо. Спи.
        — Све-ет, — раздалось снова из-за двери.
        Маринка что-то сердито зашептала и щелкнула выключателем.
        — Да, — согласилась с ней Дина, — злюка. Противная.
        — Почему — противная? — обиделась Маринка. — Она у нас красивая! Она на папу похожа! А в папу сроду все влюбляются!
        — Кто влюбляется?
        — Да все, — гордо произнесла Маринка.
        — Спи, — угрюмо сказала ей Дина, — меня это не касается.
        Маринка снова что-то проворчала и плюхнулась на лавку. Она долго возилась, переворачиваясь с боку на бок. Наконец улеглась.
        — А потом, она у нас храбрая, — снова заговорила Маринка тихим шепотом. — Она через Сашино болото ходит. Никто в Лесном не ходит, а она ходит.
        — По кочкам? — равнодушно спросила Дина.
        — Сама ты кочка! — рассердилась Маринка.
        Она привстала на лавке, взволнованно задышала.
        — Я тоже ходить буду! Я эту дорогу почти разнюхала! Я уже примеривалась! Поняла?
        — Да, — ответила Дина, — спи.
        — Нет, ты поняла? — спросила Маринка с вызовом, словно ждала, что Дина сейчас будет возражать или даже ругаться.
        — Поняла, — сказала Дина. — Это за болото она тебе сегодня всыпала.
        Маринка размашисто перевернулась на другой бок, чуть не свалилась с лавки, ойкнула — ушибла, наверно, больную ногу.
        — Потому и зовут его Сашиным? — негромко спросила Дина.
        Ей было неинтересно, даже неприятно это спрашивать, потому что Саша сразу, с первого же взгляда, ей не понравилась, но по всему было видно, что Маринка изнывала от желания поболтать.
        — Почему «потому»? — не поняла Маринка.
        — Ты же сказала: она ходит через болото. Поэтому болото так и назвали — Сашиным?
        — Не-е! — протянула Маринка, и в голосе ее прозвучало сожаление. — Не-е. Нашу Сашку потом назвали. А болото назвали раньше.
        Она соскочила с лавки и без лишних слов полезла на печку к Дине.
        — Ты думаешь, это просто болото, да? — горячо зашептала она, забравшись на печку и упершись коленками в Динин бок. — Вовсе не просто! Это партизанское болото! Там остров есть! И там партизаны скрывались! И мой папка тоже!.. Они мост под водой, в трясине, построили, чтобы на остров можно было выбраться! Понимаешь? Он до сих пор есть, этот мост... Только сгнил наполовину... Но Сашка знает, она разнюхала. Ты слушай! Ты не спи!
        — Я не сплю, — ответила Дина, с трудом отгоняя сон.
        Она не спала сегодня всю ночь. За вагонным окном до самого утра тревожно метались темные тени то в остроконечных, то в круглых шапках, нечетко вырисовывающиеся на темно-синем ночном небе. Это был лес, лес, лес...
        — А немцы никак не могли этот мост отыскать и злились. И тогда они взяли и пригнали к болоту людей, наших, заложников. И погнали всех в болото. Думали, кто-нибудь да обязательно натолкнется на мост, но никто не натолкнулся, потому что мост был с этой стороны, а их гнали с той, где Старое Лесное было. Тогда немцы полоснули напоследок из автоматов и ушли... А когда наши прибежали на помощь, ничего уж и не было... Только руки были мертвые... Сами мертвые, а ребятишек над водой держат... Вот тогда и бросилась в болото детей спасать девушка одна, была тут такая... Первой бросилась. Вот болото так потом ее именем и прозвали... Ты что, не веришь? — спросила она вдруг подозрительно.
        — Верю.
        — Правда? Веришь?
        — Да верю же.
        Маринка успокоилась.
        — Я это потому спрашиваю, — сказала она серьезно, — что теперь уж и не все верят. Из-за нашей Сашки не верят. Она, когда рассказывает, всегда добавляет чего-нибудь. Говорит: «Все равно когда-нибудь это будет легенда. И все равно к ней будут что-нибудь красивое добавлять, так уж пусть я добавлю...» И брешет почем зря! И про ту могилу, на холме, тоже! А про того, кто там лежит, никто ничего толком-то и не знает. Одни говорят — «взорвал», другие — «не взорвал», а мы с девчонками думаем: там вовсе никого нет. Некогда было тогда хоронить, вот и поставили им общий памятник, на всех! А Сашка легенды любит, вот и брешет. Она их пропасть сколько знает... Ты слушай, Чижикова! Ты не спи?
        Но дремучий сонный лес уже обступил Дину со всех сторон, спокойный и тихий. Только чуть слышно журчал где-то над самым ухом ласковый лесной ручеек, рассказывая что-то взволнованным шепотом.


* * *

        — Проснулась, да? Ну и дрыхнешь же ты!
        Стоя на нижней ступеньке лесенки, Маринка заглядывала на печку. Ее большие зеленоватые, русалочьи глаза смотрели на Дину участливо.
        — А мы тебя тут поджарили. Я Сашке говорю: «Давай хлеб в пекарне возьмем», а она: «Тесто куда денем? Сырым съешь?» Вот и поджарили. Зажарилась, да?
        — Ничего, — ответила Дина, выбираясь из-под одеяла.
        Печка дышала жаром, рубашка прилипла к взмокшей спине. В кухне было светло, вовсю светило солнце.
        — Ой, мокрая вся! — Маринка шершавой ладошкой провела по Дининой щеке. — Купаться пойдешь? Я тебя до речки провожу и сама скупнусь. Ладно?
        — Ладно.
        Маринка соскочила с лесенки и на одной ноге, держа больную на весу, допрыгала до табуретки, села.
        — Перевяжи, а? А то прошлый раз мне мама перевязывала, да она у нас в район за лекарствами уехала. А Сашке я не дамся.
        — Сейчас.
        Дина слезла с печки, натянула на себя платье и, опустившись на колени возле Маринки, принялась перебинтовывать ей ногу.
        Маринка вздохнула, еще раз дотронулась ладошкой до Дининого лица и сказала:
        — Ты не беспокойся. Папа все выяснит. Он все знает. Вот приедет и выяснит. А Сашку ты не слушай. Мы сейчас купаться пойдем, а потом обедать. А потом я тебя к нашим огуречным девчонкам поведу. А завтрак ты проспала, соня.
        — Я не спала, — сказала Дина, — я просыпалась. Я даже слыхала, как вы за завтраком беспокоились о Барбансоне. И чего он вам дался, этот Барбансон!
        — Еще как дался! — пожаловалась Маринка. — Он сумасшедший. Он может что-нибудь учудить по дороге. Барбансоном-то его из-за дедушки назвали, а у него от дедушки-то ничего и не осталось — ни породы, ни характера. Дедушка-то у него спокойный был. — Маринка вздохнула. — А уж с бугра-то он обязательно понесет.
        — С какого бугра? — тихо спросила Дина.
        — А с того самого, где я тебя встретила. Его давно надо было срыть, он же на самой дороге. Да раньше не догадались, наверно, да и села никакого тут не было. А теперь уж нельзя. Теперь там памятник.
        — А я знаю, кто там, — вдруг вырвалось у Дины, и губы у нее пересохли.
        — Кто?..
        — Прорвался, — глухо сказала Дина.
        Маринка сейчас же ухватилась за больную ногу и тоненько взвыла.
        — Ой-ой-ой! Зачем же ты его прорвала? Я купаться хотела!
        — С нарывом не купаются.
        — А я хотела! А я буду! У нас в речке вода чистая! Как в колодце.
        — А у нас в Брыковке нет речки, — задумчиво сказала Дина, — у нас пруд. Искупаешься в нем, а потом приходится со спины мазутные пятна отмывать.
        Дина сейчас же пожалела, что сказала это, потому что Маринка до краев наполнилась презрением к Брыковке.
        — А у нас тоже пруд есть! Только у нас чисто-чисто! Прозрачно-прозрачно! Идем, я тебе и пруд покажу!
        — Постой. Дай ногу, покрепче перевяжу. Засоришь.
        — А, заживет, — махнула рукой Маринка, — не первый!
        Она схватила Дину за руку и потащила на улицу. За калиткой поджидала их целая орава девчонок — босых, загорелых, с разгоревшимися от любопытства глазами. Все разом уставились на Дину.
        — Вот они, огуречники! — гордо представила их Дине Маринка. — Мы на малину просились, да нас не пустили. «Саранча», — говорят.
        «Саранча» засмущалась.
        — Идем! Идем! — воскликнула Маринка. — Там у нас купальное место есть у мостика.
        — Я не пойду туда, — сказала Дина.
        Она не смотрела ни на речку, ни на зеленеющие за ней сады, ни на лес, ни на огуречных девчонок. Она смотрела, и ей хотелось смотреть только туда — на дорогу, ведущую к холму с деревянным обелиском.
        — Так у нас нету другого места! У нас тут кругом глубоко!
        — Глубоко! — подтвердила «саранча».
        — Вот я и искупаюсь, где глубоко.
        — А там не купаются.
        — А я искупаюсь.
        — Ой, да там же не купаются!
        Дина высвободила свою руку из цепких Маринкиных пальцев и пошла по дороге в сторону холма. Маринка от нее не отстала. Пошла рядом, подпрыгивая, как воробей, то и дело придерживая больную ногу за колено. Ее маленькие смуглые пальцы на босой ноге были похожи на крошечные картофелинки, которые попадаются иногда в земле, когда копаешь картошку на огороде в Брыковке. Огуречная команда двинулась за Маринкой.
        — Прорвался, а болит! — заговорила Маринка сердито. — А я тебе сад хотела показать. Через мостик бы перешли — и в сад! У нас сады хорошие.
        Внезапно Маринка ойкнула, резко повернулась и, припадая на больную ногу, побежала к речке.
        — Барбансон! — крикнула она. — Вон! На бугре! Барбансон выполз!
        И она на ходу стала стягивать с себя сарафан.
        — Куда же ты?
        — Купаться, — ответила Маринка, — а то если не скупнусь, он меня уже потом не пустит! Пока не заживет. Уж я знаю! Он такой, папка!
        И она с разбегу бухнулась в речку. Подбежали огуречные девчонки и следом за ней с визгом и гамом стали плюхаться в воду.
        Дина тоже увидела Барбансона. Гнедой сильный жеребец торопливой рысью спускался с бугра.
        — Вылезай! — беспомощно крикнула Дина.
        — Ага! Сейчас! — ответила ей «Маринка и нырнула под воду.
        — Вылезай же! Слышишь? — снова крикнула Дина.
        Ей вдруг стало страшно остаться один на один с человеком, который знал Ивана Чижикова. А человек этот был уже совсем рядом — Барбансон уже спустился с бугра.
        — Вылезай же!
        — Ага! — ответила Маринка. — Я сейчас нырну, а ты крикни что-нибудь. Я проверю, хорошо ли под водой слышно. — И она снова нырнула.
        Тогда Дина стянула с себя платье и тоже бухнулась в речку. «Зря, ой как зря?» — подумала она, когда ледяные струи коснулись ее тела. Она нырнула в прозрачную глубину. Дно речки было ровным, песчаным. Большие темные раковины лежали в песке. Кажется, что-то учили про них в школе. Мелкие рыбешки, почти мальки, прозрачные и хрупкие, суетились перед глазами.
        — ...а-ай! — донесся до нее приглушенный слоем воды крик.
        — Выныривай! — кричала Маринка.
        Дина вынырнула.
        Опасность миновала — Барбансон уже выбрался на Маринкину улицу.
        — Ты что же это! — стала ругаться Маринка. — Я уж думала, тонуть хочешь! Нырнула — и нет!
        «Саранча» все еще бултыхалась в воде с визгом, плеском и шумом.
        — Хорошо скупнулась, — довольным тоном произнесла Маринка, выбравшись на берег и натягивая на мокрое тело сарафан. — Теперь уже надолго скупнулась. Теперь уж он не даст.
        Одевшись, она заторопила Дину, которая все никак не могла надеть платье, — так озябла, что руки тряслись.
        — Ну идем же! Идем, Чижикова!
        — Да, — прошептала Дина, — идем.
        У нее тревожно и гулко билось сердце, и вдруг захотелось домой.
        — Знаешь что, — сказала она Маринке умоляюще, — ты иди вперед... Ты ему расскажи про меня. А уж я одна дойду потихоньку. А то что же я сразу... Он приехал, а я сразу.
        — Хорошо, — охотно согласилась Маринка и побежала к своему дому, попрыгивая по-воробьиному.
        Уехать бы! Обратно! Домой! В Брыковку! Ведь увидела же обелиск на бугре! Ведь видела же!..
        Но деньги на обратный билет лежали в кармане плаща, оставленного в кухне на вешалке, и чемодан с Лелькиными тапочками тоже остался там, на лавке.
        Дина постояла немного на берегу, глядя на купающуюся «саранчу», стараясь заставить сердце биться спокойнее. Но оно не слушалось. Дина коротко вздохнула и пошла к дому...
        Во дворе стоял уже распряженный Барбансон. Возле телеги возилась Саша.
        Дина погладила Барбансона по шее, и он покосился на нее большим добрым глазом. И вовсе он не сумасшедший.
        — Не давай ему воды! — крикнула Саша Маринке, гремевшей где-то в чулане ведрами. — Пусть остынет.
        — А он уже остыл! — весело отозвалась из чулана Маринка. — Он спокойно шел. Он ничего не учудил. Правда, папа?
        — Правда, — раздался мужской голос, и из дома на крыльцо вышел человек.
        Он был высок и широкоплеч, с крупными, загоревшими до черноты руками. Он заслонил темной ладонью глаза от солнца и посмотрел зачем-то на небо. Может быть, его беспокоили облака над лесом. И Дина тоже посмотрела на небо, и снова ей вспомнилась Брыковка — там облакам почти всегда радовались.
        — Папа! — Это на крыльцо выбежала Маринка. — Папа! Это она! Это та самая, у которой здесь отец погиб! Ты ему скажи, Чижикова, как твоего отца звали. Ты скажи.
        Человек спустился с крыльца и подошел к Дине.

        Удивительно знакомое лицо увидела Дина! Она не сразу сообразила, где же, когда она могла видеть это лицо...
        И лишь когда он, удивленный ее долгим молчанием, вопросительно поднял брови и кончики их поползли вверх, к вискам, она вспомнила!..
        Портрет на столике у них в комнате!
        — Иван Чижиков! — вскрикнула Дина.
        И еще одно слово пришло к ней и готово было сорваться с ее губ. То недосягаемое для нее, огромное, необъятное слово, которое она произнесла один раз в жизни, глядя на темную тень на стене кухни. Слово «отец»!
        Но она не произнесла этого слова. Потому что он посмотрел на нее удивленным, долгим взглядом и покачал головой.
        — Иван Чижиков? Нет. Такого в нашем отряде никогда не было.


* * *

        Большой, сильный человек сидел за столом в кухне.
        Уже давно наступила ночь, погасили свет на улице и в домах, черно-синее небо давно уже мерцало звездами. Человек зажег керосиновую лампу и читал за столом газету. И на стену кухни упала большая черная тень.
        В доме было тихо. Только громко тикал будильник на столе, торопясь напомнить о чем-то. Но, обгоняя его, еще сильнее билось Динино сердце.
        Она лежала на печке и не спала.
        Она думала: это последняя ночь. Не только в ее жизни. А вообще последняя. Завтра жизнь кончится. Как это случится, она не знала. Может, начнется землетрясение или атомная война. Или просто не взойдет солнце. Черная пропасть без неба и звезд обступила ее со всех сторон.
        Он был в двух шагах от нее, ее отец. Это был он! Она не сомневалась. Он предал их! Он не оставил им даже своей фамилии! Мать щедрее: она отдала ему свою. Он так и жил в их сердце под ее фамилией — Чижиков.
        Если бы он только знал, как они с Андреем любили его! Как гордились тем, что он их отец! А он все отдал наглой девчонке с растрепанными косами!
        Дина лежала неподвижно, глядя на черную большую тень на стене, и все отгоняла и отгоняла от себя одно и то же слово. А оно не уходило от нее...
        — Папа!
        Тень на стене всколыхнулась. Он заслонил ладонью глаза от света, удивленно посмотрел в ее сторону.
        Нет, он был совсем не таким красивым, как на портрете! Может быть, потому, что молодость уже ушла от него.
        Он встал, взял лампу со стола, подошел к печке. Свет ударил Дине в глаза. Она зажмурила их, но он продолжал смотреть на нее. Она прикрыла глаза ладонью, но он все равно смотрел.
        — Уйдите! — попросила Дина, не отнимая руки от лица.
        Он не ушел, тронул ее лоб прохладной ладонью.
        — Папа! Ты чего? — громко и встревоженно спросил Сашин голос. — Ты чего, папа?
        Саша вошла в кухню, на ходу натягивая на себя платье.
        — У нее жар.
        — Она вообще какая-то странная, папа! Она весь вечер смотрела на тебя. Я позвала ее ужинать, а она не пошла. Она сидела и смотрела на тебя.
        — Уйдите! — снова попросила Дина.
        Он отошел, но лампа продолжала светить прямо в глаза сквозь ладонь горячим ярким светом, обжигающим лоб и щеки.
        Дина отняла ладонь от лица. Лампа стояла на столе, огонек ее был слаб и неярок, а лоб и щеки по-прежнему пылали.
        Он стоял посреди кухни и тревожно всматривался в темноту — туда, где была Дина.
        «Никогда-никогда больше не спрошу у тебя совета, — подумала Дина. — Ты умер. Для нас ты умер!»
        Она стиснула зубы, чтобы не застонать, но все-таки застонала.
        — Все! — сказал он громко и шагнул к двери.
        Саша бросилась за ним.
        — Папа! Ты же сейчас не дозвонишься! Ты же не дозовешься ночью! Может быть, до утра! Утром мама вернется.
        — Нужен доктор, а не мама, — ответил он. — Я попробую. А ты пока выведи Барбансона.
        — Папа! А если я? Через болото! Мигом!
        — Не смей! Ступай выведи Барбансона!
        — Папа! Я через болото за час доберусь! Я же знаю дорогу!
        — Нет!
        Они ушли, а с лавки бесшумно поднялась Маринка. Она подошла к печке, взобралась по лесенке к Дине и тронула шершавой ладошкой ее щеку.
        — Что же это ты? Чижикова!..
        Взять бы ее отсюда! Увезти! Показать Андрею. Сестра!..
        Глаза у нее отцовские! И не карие вовсе, а русалочьи... Может быть, мать уже и забыла его настоящую фамилию, но как она могла забыть цвет его глаз? Ведь глаза у него не карие...
        Маринка спрыгнула с лесенки, на цыпочках отошла от печки и откуда-то из-под стола достала резиновые сапоги.
        Прижимая к груди сапоги, Маринка прошла через кухню к окну, встала на табуретку и вылезла через окно в палисадник. Куда это она?..
        «Она хочет вместо Саши! Через болото! — догадалась Дина. — Надо пойти сказать».
        Придерживая одной рукой тяжелую, как булыжник, голову, Дина сползла с печки, отыскала на вешалке свой плащ и вышла в палисадник.
        Рассвет уже разбавил густую темноту ночи. Были странными эти рассветные сумерки, похожие на вечерние и в то же время не похожие на них, — может быть, потому, что никто не зажигал огней. В той стороне, где должен был начаться восход, висел яркий месяц, острый как нож, — словно солнце в час неполного затмения. На фоне уже светлеющего неба неподвижно вырисовывались ветви деревьев, как на четкой, хорошо проявленной фотографии.
        Набежал ветер, фотография ожила, цветы в палисаднике зашептались о чем-то весело и шумно.
        «Зачем они так? — горько подумала Дина. — Ведь пила же молчала тогда!»
        — Чижикова! — раздался возле нее удивленный возглас Саши. — Ты куда? Ты больна!
        — Нет!
        Что-то нужно было сделать Дине, что-то сказать. Зачем-то вышла она сюда, в палисадник. А что нужно сказать, забыла. Голова тяжелая, чугунная.
        — Ты с ума сошла, Чижикова! Ступай в дом!
        — Мне нужно ехать, — сквозь зубы произнесла Дина. — Я не могу здесь.
        — Куда тебе ехать? Это нам нужно ехать! За доктором! Подожди, сейчас придет отец. Он в конторе, у телефона...
        Кусты в палисаднике продолжали шелестеть и шептаться.
        — Я сорву их, — сказала Дина, кивнув на цветы. — Жалко? Ну и не надо!
        — Не жалко! — крикнула Саша. — На, бери хоть все!
        Она стала срывать цветы. Она оборвала их почти все и сунула букет Дине в руки.
        — Если хочешь, я провожу тебя. Мы запрягли Барбансона.
        — Не надо, — покачала головой Дина. — Я сама. Без вас.
        Она добралась до калитки и вышла на темную дорогу, ведущую к бугру с обелиском. Скрип-скрип-скрип... — раздалось позади. «Скворец? — удивилась Дина. — Нет, это не скворец, это телега!» Дина прибавила шагу, почти побежала. Скрип позади не умолкал.
        Она поднялась. Не поднялась, а, выбившись из сил, почти вползла на бугор, цепляясь одной рукой — в другой были цветы — за головки ромашек, и опустилась на землю.
        — Чижикова! — раздался внизу на дороге голос. — Чижикова! Подожди!
        Саша! Дина швырнула цветы к подножию обелиска и бросилась прочь с бугра. Впереди был лес...
        — Чижикова-а!
        Телега позади уже не скрипела, а грохотала. Дина обернулась. Саша, стоя во весь рост на телеге, погоняла Барбансона. Сейчас догонит... Дина, торопясь, свернула с дороги на первую попавшуюся тропинку.
        Телега прогрохотала по дороге, остановилась.
        — Эй! — крикнула Саша. — Ты где?
        Но Дина, уже не сдерживая больше слез, бежала прочь от дороги, по тропинке, уводящей в темную глубину леса.
        Саша подождала немного, всматриваясь в черную ленту дороги, еще раз позвала Дину, еще раз... Никто не ответил. Тогда она повернула Барбансона назад.
        ...Месяц уже побледнел и, поднимаясь все выше над горизонтом, убегал от рассвета. Убегала от него и Дина, но рассвет догонял ее. Оно все-таки наступало, новое утро. Уже прояснились сумерки, уже посветлели темные силуэты деревьев, гасли звезды. И Дина уже смогла разглядеть, что тропинка под ее ногами стала узкой, чуть приметной, словно по ней ходили босиком или ходили всего несколько, а то и один человек.
        Надо было бы остановиться и повернуть назад. Но она шла вперед. Она плакала и шла...
        Тропинка вывела ее на просеку.
        Дина не знала, что такое просека, но именно это слово пришло к ней, когда она увидела огромную, казавшуюся страшной среди темного леса поляну. На поляне на невысоких черных буграх росли кривые обтрепанные кусты.
        Тропинка кончилась. Дина шагнула прямо вперед, наугад, чтобы перейти просеку-поляну напрямик... Земля под ее ногой вдруг мягко подалась, словно Дина наступила на воздушный шарик. Дина бросилась назад, еще не догадавшись, не успев сообразить, куда же это она забрела.
        И тогда отчаянный крик, словно хлыст, с силой ударил ее и заставил остановиться.
        Она остановилась, обернулась.
        И поняла, что перед ней болото. Что крик — это Маринка. Что Маринка тонет!..


* * *

        — Не ходи! Не ходи сюда! — отчаянно кричала Маринка и выплескивала из грязной болотной жижи руки — с них рваными ручьями стекала вода, и они были похожи на крылья раненой, изодранной птицы. — Не ходи! Я промахнулась! До меня можно добраться, но ты не ходи! — кричала Маринка, захлебываясь слезами. — Тут мост, тут твердое под водой! Тут настил!.. Надо только рассчитать! Но ты промахнешься... Не ходи! Я промахнулась! Только у меня нарыв... А у тебя нету нарыва... Ведь нету?
        — Да, — беззвучно ответила Дина и шагнула вперед, в черную трясину. — Нету...
        И когда в первую секунду ей показалось, что она и в самом деле промахнулась, что нет у нее под ногой никакого настила, когда успела промелькнуть в ее голове мысль: «Вот как кончилась жизнь!» — вдруг выдвинулся откуда-то из сумрачной глубины леса маленький соседский мальчишка и, глядя на нее в упор, сказал: «А тетя Саша Чижикова плачет за сараем. А вы почему не плачете?..» Потом промелькнуло перед ней бледное лицо Андрея с темными кругами вокруг глаз, что-то узнавшего, о чем-то догадавшегося тогда там, на вокзале... Она тихо вскрикнула и рванулась к Маринке:
        — Какая Саша?!
        И поняла тут же, что под ногами у нее твердое: скользкие, разбухшие от воды бревна — подводный мост. Она сделала еще один шаг вперед. Еще один... До Маринки оставалось не больше метра. Черная трясина Сашиного болота, потревоженная Диной, беззвучно колыхалась вокруг, но старый партизанский мост был еще крепким.
        — Какая Саша?! — протянув к Маринке руки, снова крикнула Дина, хотя уже догадалась, уже поняла, чьим именем названо болото!


* * *

        Лесной ручей, в котором они отмывались потом, был неглубоким и прозрачным. Русло ручья было прямым, и дно — ровным. Казалось, кто-то нарочно прорыл его, усыпал дно чистым песком и камешками, а потом где-то в глубине леса открыл большой водопроводный кран.
        Мелкие волны были ребристыми и холодными.
        Дина с трудом выбралась на некрутой крепкий бережок, легла на траву. И сейчас же лес опутал ее мягкой паутиной, которая висела зачем-то на ветвях деревьев.
        Маринка подбежала к ней, затеребила ее, закричала над самым ухом, отнимая Динины руки от лица:
        — Чижикова! Чижикова! Чижикова!
        Дина поднялась, но земля плавно качнулась под ее ногами и толкнула к соседнему дереву. Царапаясь щекой о жесткую кору, Дина снова опустилась на землю.
        — А потом? — с трудом спросила она Маринку. — Что было потом?
        — Что — потом? Где — потом?
        — Там, на болоте... К ним бросилась она. Саша... А потом?
        — Потом? А потом их вытащили! Всех троих!
        — Троих?
        — Троих! Сашу и тех двух сосунков, за которыми она полезла. Их только и удалось двух спасти... Ведь говорила же тебе тогда: слушай, не спи! Их наш папа вытаскивал. Сначала Сашу с мальчишкой, а потом уже девчонку из других рук взял. Так бы и потонула вместе с матерью, если б не папа! Да и Саша бы потонула, если б не он... А потом, когда наши пришли, она забрала обоих сосунков и уехала. Ей говорят: останься, в детдом их определим, а она заместо матери с ними поехала! И куда, не сказала. И фамилию даже ее не запомнили, она нездешняя была, ее войной в Лесное занесло. Знали только, что фамилия у нее хорошая была, веселая... И сама она была веселой...
        — С солнечными зайчиками!
        — С какими зайчиками? Чижикова, ты что?
        Лес не отступал, и мягкая зеленая паутина была густой и тяжелой.
        — Иди, — прошептала Дина, — иди. А я полежу здесь.
        — Что ты! Что ты! Вставай!
        Маринка обхватила Дину за плечи, попыталась приподнять. Дина оттолкнула ее от себя. Маринка снова стала поднимать ее. Дина снова оттолкнула.
        — Э-эй! — крикнула Маринка, голос ее дрожал. — Эй! Помогите!
        Лес не ответил.
        Тогда Маринка, всхлипнув, сдернула с ветвей еще не просохший Динин плащ, набросила его на Дину и бросилась прямо через лес, через колючие кусты и острые ветки елок — к дороге, не переставая кричать:
        — Э-эй! Помогите!
        Ее крик заставил Дину очнуться. Она привстала, дрожащими руками накинула на плечи плащ. Он был мокрый, и платье мокрое.
        Маринкин голос звенел где-то за деревьями, удаляясь все дальше и дальше. И наконец умолк совсем.
        В лесу стало тихо. Деревья стояли неподвижными великанами и не шумели листвой... Может быть, им так полагалось — молчать на рассвете, а может быть, они молчали потому, что приглядывались к ней. К девочке, вернувшейся к ним из легенды...
        Они молчали. Они были свидетелями того, что произошло здесь много лет назад, и наверно, им нечего было добавить к рассказу о Сашином болоте.
        Это она, Дина, могла добавить к нему многое...
        Но вот тишину леса нарушил сильный, протяжный, тревожный зов. Поезд! И Дина встала.
        Она с трудом перебралась через ручей, выбралась на тропинку и пошла от дерева к дереву в ту сторону, куда звал ее гудок. Туда, где за вершинами деревьев вставало солнце.


* * *

        Оно уже пылало ярким золотым светом там, на самом краю горизонта. Дина увидела его, когда деревья, плотной стеной обступившие ее, наконец расступились и открылась уже знакомая ей станция без вокзала и без перрона. На железнодорожном пути стоял поезд.
        — Две минуты, — сказал кто-то, пробегая мимо нее к вагонам.
        И Дина пошла тоже к вагонам.
        «Две минуты, две минуты, две минуты. На Пензу? Почему на Пензу? Мне нужно на Москву!»
        Она ухватилась за поручни, но подтянуться не было сил. Сзади ее подтолкнули, втащили на подножку.
        Она вошла в вагон, хотела сесть на скамью, но ноги не удержали ее, и она, плавно взмахнув руками, опустилась на пол, уткнувшись лицом в чьи-то прохладные ладони.
        Кто-то трогал Динины руки, лоб, встревоженно говорил что-то. Потом ее взяли под руки, повели, понесли назад, к двери... Дина попробовала вырваться, потому что забыла что-то там, в вагоне... Ей подсунули под руку плащ. Она оттолкнула его — нет, не то! Забыла девчонку с русалочьими глазами. Везла ее брату Андрею. Показать... Андрей! Чудо природы. Почему чудо?..
        — Не плачь, не плачь! — успокаивали ее.
        Какая-то девушка, тревожно заглядывая ей в лицо, говорила:
        — Ничего, ничего! Пройдет! Еще приедешь к своему Андрею.
        — Приеду, — сказала Дина.
        Нет, она не то хотела сказать. Что-то другое. Спросить о чем-то. Но эта девушка, наверно, не ответит — не знает.
        Почему чудо?
        Вспомнила! Потому что они близнецы, а не похожи!
        Сегодня ночью она думала, что Иван Чижиков умер для нее. А он живет! Иначе бы она не полезла в болото! Это он взял ее сзади за плечи крепкими отцовскими руками, хотя никто-никто не собирался спрашивать у него совета, и толкнул ее в черную трясину!.. Он живет и в ней, и в Андрее, этот человек, которого никогда не было на свете! Он живет, и уж ничего с этим не поделаешь, потому что у него лицо Маринкиного отца, спасшего их всех троих, и глаза Саши Чижиковой...
        Зашумел, загудел уходящий поезд, и на маленькой станции сразу стало тихо.
        Молчали люди, обступившие Дину. Молчал недальний лес. Не шевелился ветер. И от этой тишины у Дины вдруг тихонько зазвенело в ушах, словно знакомая звонкая пила запела ей свою старую песню. Дина хотела прослушать песню до конца, но ее оборвал яркий луч света, ударивший Дине прямо в глаза. Это светило солнце.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

        А по извилистой дороге-реке, удивленно косясь глазом на девчонку с растрепанными косами, погонявшую его изо всех сил, летел на помощь к Дине сумасшедший Барбансон.
        — Скорее! Скорее!
        Впереди бугор, крутой и высокий. Кто-то положил — еще вечером, наверно, — букет цветов к подножию обелиска. Цветы большие, розовые — те, что растут в палисадниках, — сникли, но еще не успели увянуть!
        — Сейчас понесет! — крикнула Саша. — Прыгай, Маринка! Прыгай на землю! Разобьет насмерть!
        — А я знаю! — закричала над ее ухом Маринка. — Я знаю, кто там!
        — Прыгай!
        — Я догадалась! — снова крикнула Маринка. — Она мне сказала только: «Я знаю!» Вчера! Она мне больше ничего не сказала! А я догадалась! Я поняла, кто там!
        — Кто?..
        — Иван Чижиков! — крикнула Маринка, спрыгивая на дорогу.
        Может быть, это было началом новой легенды! Самой интересной и самой таинственной из всех, которые знала Саша! Она натянула вожжи, пытаясь остановить Барбансона... Но тот крылатой птицей рвался вперед, и она не стала его удерживать.


ГЮРГИ-ДЮРГИ-ДЮК

Повесть


        Славным ребятам из села Курень, Бахмачского района, Черниговской области, берегущим братскую могилу, в которой лежит и мой отец, посвящается эта повесть.

А в т о р

1. «Где-то есть город, тихий, как сон...»

        Юлька не стала дожидаться, когда мать придет с работы, принялась укладывать вещи сама. Сначала она положила в чемодан все, что было у нее летнего, — все платья, тапки, новые туфли, — а потом втиснула в чемодан еще две теплые кофты, свитер, платок и поискала глазами на вешалке, что еще можно взять... Пусть упрашивают, если хотят, чтобы Юлька осталась!
        Ей очень хотелось, чтобы ее упросили. Хотя, собственно говоря, она могла просто сказать, что раздумала ехать, — и все! Ведь мать, сообщив вчера деду номер Юлькиного рейса, в телеграмме сделала оговорку — возможно, Юлька еще раздумает лететь, пусть он на всякий случай не беспокоится, если Юльки не окажется в самолете.
        Но подруга Любка, узнав вчера вечером об этой телеграмме, многозначительно усмехнулась и сказала, что все идет так, как и положено. Именно так, как она, Любка, предполагала и предсказывала. И добавила, что все это очень здорово напоминает ей ту двадцать третью страницу из «Овода», где Артур и Монтанелли решают, ехать или не ехать Монтанелли в Рим. И Юлька, поразмыслив, сегодня утром гордо сожгла все корабли, заявив матери, что ее решение ехать к деду и прогостить у него до самого сентября — окончательно и бесповоротно...
        Все произошло до смешного глупо и непоправимо! Самое обидное то, что Юлька влипла в эту невероятную историю сама, собственными силами, и никто в этом не был виноват, хотя, конечно, влипнуть ей в эту историю здорово помог Василий Леонтьевич. Он появился месяца два назад и бесцеремонно, не спросясь, протаранил Юлькину жизнь, разделив ее на две части — на ту, которая прошла, в общем-то, терпимо, и на ту, которая еще только начиналась и от которой можно было ожидать всяких неприятностей...
        Правда, Юлька простила ему это из-за матери. И еще из-за того, что он курил сигареты. Потому что Юлька любила медленные синие колечки папиросного дыма в комнате. Вспоминались тогда очень ясно уже почти забытый голос отца, его крепкие, тугие ладони под Юлькиными ладошками и его необыкновенные, уже никогда нигде потом не слышанные ею песни:

Когда полыхают зарницы,
Приходит гроза из-за гор,
Поближе к окошку садится
Мой старый товарищ — майор...

        Юлька любила петь — когда была одна в комнате. А еще она любила заучивать самые интересные отрывки из любимых книг, в особенности последние страницы, и читать их наизусть где-нибудь в пустом помещении, чтобы голос звучал красиво и громко и чтобы просыпалось эхо, всегда спящее по углам больших и пустых комнат... Именно за этим занятием и застала Юльку вернувшаяся с работы мать в тот печальный вечер на прошлой неделе, когда глупая невезучая Юлька влипла в историю.
        Юлька стояла посреди комнаты и голосом старого одинокого Бальтазара призывала:
        — Ихтиандр! Ихтиандр! Сын мой!
        — Опять конец из новой книги, да? — спросила мать задумчиво и серьезно, и это Юльку страшно разволновало. Обычно Юлькины спектакли смешили или сердили мать — в зависимости от ее настроения.
        — Н-надоело, — выпалила Юлька неожиданно.
        Она хотела сказать совсем не то, она хотела спросить, накрывать на стол или подождать немного, но споткнулась на букве «к» в слове «накрывать». Когда Юлька начинала волноваться, она, хоть убейте ее, никак не могла выговорить именно то, что хотела сказать.
        — Что тебе надоело? — тревожно понизив голос, спросила мать.
        — Н-надоело, — сказала еще раз Юлька, отчаянно заикаясь даже на тех буквах, которые обычно ее никогда не подводили. — Н-надоело, что в-вы с н-ним н-никак не п-поженитесь...
        Мать радостно улыбнулась Юльке и объяснила ей уже давно ясное: они с Василием Леонтьевичем пока не могут пожениться потому, что Василию Леонтьевичу не дали квартиру. Не могут же они втроем жить в одной тесной комнате. Вот дадут ему в сентябре квартиру, и тогда они поженятся и будут жить все вместе хорошо и мирно. Если, конечно, Юлька ничего не будет иметь против.
        — Зачем же в сентябре? — скорбным голосом одинокого Бальтазара спросила Юлька. — Ведь я же все равно собиралась на август поехать куда-нибудь.
        — Но при чем здесь ты? — воскликнула мать.
        — Я ни при чем, — подтвердила Юлька, в свою очередь радуясь тому, что они этот проклятый, тоже давным-давно выясненный вопрос еще один раз выяснили окончательно. — Просто я собиралась поехать. Вон Любка, кажется, опять собирается к своей няне Мане, а я все лето сижу и сижу...
        — Ну, а к кому ты можешь поехать? — в деловитом раздумье спросила мать.
        Эта деловитость в ее голосе насторожила и обидела Юльку. Ведь только-только они снова выяснили, что Юлька «ни при чем»!
        — А что? — спросила Юлька сухо. — Разве мне уже некуда уехать?
        В самом деле! Ведь Юлька каждый год куда-нибудь ездила — то к Любкиной няне Мане, от которой они с Любкой всегда вылетали с треском, потому что приезжали к ней с расчетом пожить самостоятельной жизнью. То в Ленинград к Любкиной тетке, то к тете Вере, сестре Юлькиной матери, от которой Юлька обычно уезжала через неделю сама... Вообще, все Юлькины поездки были всегда неожиданными, веселыми и какими-то суматошными, словно она от кого-то удирала. Мать решала о поездке сразу, в два-три часа, и уже вечером или утром следующего дня Юлька летела, ехала или плыла куда-нибудь — или одна, или с матерью, или с Любкой, или чаще всего с бабушкой. А еще раньше — с отцом, которого теперь уже нет. Девять лет назад, когда Юльке исполнилось пять лет, в один из зимних дней на Соколовой улице он швырнул свой грузовик в сторону, чтобы не сбить какого-то идиота, лезущего под самые колеса, и врезался в железный столб. Он и сейчас стоит там, этот столб, чуть покосившийся с тех пор. А прохожие говорят: «Пьяный шофер когда-то врезался...»
        Вместе с отцом в тот же год ушел из Юлькиной жизни и дед. Хотя дед и не умер вовсе! Он даже писал Юльке письма иногда, он даже приезжал к ним несколько раз — уже после того, как его сына, Юлькиного отца, не стало. Юлька помнила деда сидящим в их тесной комнате за столом — большого, седого, в военном кителе. Он сидел за пустым столом и молчал, словно ждал чего-то. А Юльке к тому времени было уже совершенно безразлично, чего он ждет и зачем приехал. Они сидели с бабушкой в кухне, предоставив матери право занимать гостя, и бабка шептала: «Явился! Соскучились! И сам ненормальный, и сын у него ненормальный был...» Почему Юлькин отец был ненормальным, Юльке так и не удалось понять. Но то, что деда надо было не любить, она поняла. Это было не очень трудно. Тем более, что он и не приезжал больше. Правда, начал писать письма — почему-то не матери, а Юльке. Последнее письмо от него, написанное два месяца назад, валялось где-то в Юлькином столе. Это было единственное дедово письмо, которое Юлька прочитала сама, — все остальные она отдавала матери нераспечатанными. Сначала она это делала, чтобы доставить матери приятное, а потом это уже стало обычаем. Мать читала письма от деда сама и отвечала на них всегда одинаково, потому что и дедовы письма были одинаковыми. «Здравствуй, Юля, — писал дед так, словно они с Юлькой виделись лишь на прошлой неделе и словно никогда и не были врагами. — Ну, как ты там и что у тебя нового в жизни?»... Заканчивались эти письма непременно одной и той же вопросительной и осторожной фразой: «А может быть, вы с матерью все-таки надумаете приехать погостить?» И то, последнее, единственное прочитанное Юлькой письмо, что валялось теперь в письменном столе, начиналось и заканчивалось так же, как и все остальные. Юлька матери его не показала, потому что матери, как и Юльке, в то время было не до дедовых писем — ведь и ее жизнь протаранил насквозь Василий Леонтьевич!
        Юлька ответила на письмо сама — точно так же, как обычно отвечала мать, даже зачем-то подделываясь под ее почерк: «Здравствуйте, уважаемый Георгий Александрович. У нас все по-старому, все хорошо, даже и писать-то не о чем. В этом году приехать не сможем. Спасибо за приглашение. Всего вам хорошего. Ю. Витанович».
        Подписалась она солидно, размашисто, даже как-то по-хозяйски. Словно хотела подчеркнуть, что фамилия Витанович — ее личная собственность и ни один человек в мире не имеет больше прав на эту редкостную и красивую фамилию...
        В тот самый вечер, когда Юлька влипла в историю, она вовсе и не собиралась вспоминать про то дедово письмо. Получилось все неожиданно и нелепо. После того как Юльку спросили в раздумье: «Ну, куда ты можешь поехать?», а Юлька в свою очередь спросила вызывающе: «А разве мне уже некуда уехать?» — мать резко подняла голову и посмотрела на Юльку так, что та сразу уловила в ее взгляде тревогу. Конечно же, тревога эта появилась из-за слова «уехать»! Оно было каким-то окончательным, и исправить его на другое, как в школьном сочинении, было трудно. Надо было что-то срочно придумывать!
        — Ты знаешь, а ведь этот дед мне опять прислал письмо, — произнесла Юлька медленно, почти нараспев, чтобы выиграть время и придумать, как и чем успокоить мать. — И ты знаешь, я ему ответила...
        — ...что ты приедешь?
        Это получилось так неожиданно и невероятно, что у Юльки зашумело в ушах, словно она подставила голову под душ. Юлька даже на несколько секунд оглохла. У нее и в мыслях не было связывать их разговор о поездке — с дедом!
        — Ага, — глупо сказала Юлька, хватая ртом воздух и почти не слыша своего голоса. — Ага.
        Самое удачное на свете слово это проклятущее «ага»! На нем никогда не споткнешься!
        — Так, — произнесла мать обиженным и растерянным голосом, — никак не ожидала от тебя, что ты будешь вести какую-то тайную переписку.
        Именно в этот момент Юльке надо было отступить и признаться, что она сказала это проклятое «ага» от растерянности, просто так, потому что «н-никакого другого п-подходящего слова не п-подвернулось...» Но упрямая Юлька никогда не делала сразу то, что ей положено было сделать. Она не отступила, полезла еще дальше в наступление, конец которого ей не сулил ничего хорошего...
        — Если разобраться, — сказала Юлька, — т-то в-ведь это он с т-тобой в ссоре, а со м-мной ведь он не ссорился.
        — Да, — сказала мать все тем же обиженным голосом, словно это Юлька ее предавала, а не она предавала Юльку, — ты здесь ни при чем.
        — Я ни при чем, — снова подтвердила Юлька.
        — Вот и прекрасно. Вот и договорились. Вот и поезжай.
        Вот и все! Вот так все и кончилось! Вот и влипла!


        Деда Юлька почти не помнила. От далеких коротких встреч с ним еще при жизни отца и после, когда он приезжал к ним и сидел за пустым столом, у нее не осталось в памяти почти ничего. Юльке больше запомнился город, в котором дед жил и куда отец возил ее совсем маленькой девочкой. Город был зеленый, красивый. В нем — большие дома под голубым небом и прозрачная солнечная пыль на улицах, пробивающаяся на тротуар сквозь зеленую листву огромных деревьев. Все как в любимой Юлькиной песне о городе, похожем на сон. Юлька любила петь эту песню, но все-таки больше она любила петь те отцовские, уже никогда не слышанные ею потом песни. Это были песни его детства, и Юльке было непонятно, почему так легко ушли они от людей. Может быть, потому, что люди легко расстаются с детством? Наверно, это так. Вот и Юлька рассталась с ним легко. Оно цеплялось за нее, как в походе надоедливые колючки цепляются за подол и за чулки, но Юлька отцепляла его от себя безболезненно. И уж не думала она, конечно, что когда-нибудь ей придется вернуться назад, к тому, что осталось в ее детстве навсегда. Ей казалось так — дед остался навсегда в ее детстве, ему нечего было делать во взрослой Юлькиной жизни, ведь он был врагом ее матери. Он был отделен от них крепкой, вечной стеной. Он построил эту стену сам. Давно. Когда Юльки еще не было на свете. Правда, потом, когда родилась Юлька, они помирились и отец даже возил дочь к деду, но ни мать, ни Юлька ему все равно ничего не простили. А после смерти отца их вообще больше уже ничего с дедом не связывало, кроме дедовых писем с заискивающими предложениями приехать к нему погостить и редкостной фамилии Витанович, которую он все-таки носил тоже... А подлизывается он к ним теперь потому, что остался один!


* * *

        — Ты что, на Северный полюс, что ли, собралась? — весело спросила мать сразу же, как только вошла в комнату и увидела забитый вещами чемодан. — Зачем же так много?
        — А пусть не думает, что мы бедные родственники, — сказала Юлька и запихала в чемодан еще и осенние полусапожки.
        — Ну, а сапожки-то зачем?
        — А может, там грязь непролазная!
        Она произнесла это с величайшим презрением, бессовестно предавая свой сказочный город из детства, а мать никак не отозвалась на это предательство, тем самым тоже предавая город своего детства, в котором теперь не хотела жить из-за деда. Она молча отошла от Юльки и зачем-то стала смахивать ладонью пыль с буфета. А Юлька еще утром смахнула с него пыль. И с пепельницы тоже. Или мать забыла о том, что Юлька давно уже не боится этой пепельницы, похожей на мертвую голову старого гнома, от которой когда-то в страхе шарахалась?
        И вообще, почему это в детстве все кажется таинственным и немного страшным? Любая пустяковая вещь. Стол, например. Вырастаешь — и узнаешь, что это стол, и ничего больше. А в детстве он кажется таинственным и странным, его резные ножки похожи на лапы сказочного существа, его поверхность — как черное, без единой волны, мертвое море. А если забраться под стол и сесть на перекладину, то это — темная пещера, в которую почти не проникают свет и жизнь, лишь колышется бахрома зеленой скатерти от твоего дыхания.
        Юлька уже уложила вещи, а мать вытерла пыль с буфета, и с телевизора, и с обоих подоконников, когда явился Василий Леонтьевич — шумный, какой-то дорожный, шелестящий от плаща болоньи. Он заказал такси и был готов тащить тяжелый Юлькин чемодан до самого самолета. Вообще многое облегчилось в их жизни с тех пор, как он появился, но все равно появился он совершенно ни к чему... Здороваясь с Юлькой, он протягивал ей огромную загорелую руку с тугой, как и у отца, ладонью. И Юльке было неприятно оттого, что он напоминал ей отца. Напоминал очень, хотя у него были редкие светлые волосы на большой голове с залысинами, грузная фигура, выпуклые голубоватые глаза и огромные руки. Отец же запомнился Юльке темноглазым и темноволосым, стремительным, как тот сумасшедший грузовик, на котором он врезался в столб. Если бы Юлька родилась похожей не на отца, а на мать, может быть, все сейчас было бы чуточку проще? Может быть, дед тогда и не очень приглашал бы ее в гости?
        Еще через десять минут явились Любка с Наташей, тоже какие-то по-дорожному суетливые и шумные. Наташа, конечно, пришла, чтобы посмотреть на Василия Леонтьевича, которого она еще не видела, и чтобы показать миру свое новое платье и новую прическу.
        — Сейчас умрешь! — сказала она шепотом, когда Юлька открыла ей дверь, и тут же повернулась к Юльке затылком.
        Такую прическу Юлька уже видела где-то у кого-то и не умерла...
        А Любка пришла, конечно, для того, чтобы лишний раз напомнить Юльке лично свое мнение по поводу предстоящего Юлькиного отъезда! Когда мать забеспокоилась, что всем не хватит места в такси, Любка оглядела Василия Леонтьевича с ног до головы и заявила, что она поедет в аэропорт на автобусе от Крытого рынка и нарочно приедет раньше их...
        Она и в самом деле приехала на аэровокзал раньше, а мать и Василий Леонтьевич еще долго собирались, долго суетились и шумно, иногда даже сердито, совсем по-семейному, ссорились, шуршали болоньями, охали, ахали, словно вещи еще и не были уложены и словно и в самом деле отправляли Юльку на Северный полюс. И Юльке еще больше не захотелось уезжать от этой уютной домашней суматохи. Но они этого все равно не поняли и, когда подкатило к подъезду такси, заторопились так, как будто это такси без них могло вот-вот взорваться вместе с шофером.
        Оттого, что поехали по Большой Горной улице, проходящей совсем рядом с той самой Соколовой, Юльке стало так плохо, что ей пришлось хохотать и болтать без умолку всю дорогу. Мать даже обиделась и очень холодно и сухо сказала Юльке:
        — Если он тебя плохо встретит, возвращайся сейчас же!
        А ведь полагалось сказать это голосом мягким и добрым!..
        Когда объявили посадку и пассажиры пошли к самолету, Юлька последний раз взглянула на Наташу, чтобы запомнить прическу и сделать точно такую же, как только она вырвется в самостоятельную жизнь, потом на Любку, почему-то все еще не высказывающую свое мнение вслух, и хотела сказать им красивое, громкое слово «прощайте». Но это слово начиналось с коварной буквы «п», на которой Юлька спотыкалась чаще всего, и она промолчала. Мать же и Василий Леонтьевич по-счастливому, по-семейному заулыбались ей и дружно сказали:
        — Ну, поскорей возвращайся, не задерживайся там.
        — Пиши! — добавила за них Наташа.
        Любка же, кажется, наконец собралась высказать вслух лично свое мнение по поводу Юлькиного отъезда: «Выжили они тебя, вот что!» Но в этот момент булавка, которой мать на всякий случай пристегнула записку с адресом деда к Юлькиному кармашку на платье, расстегнулась и впилась в Юлькин живот. Пока Юлька выпутывала эту проклятую булавку из платья, Любка почему-то раздумала высказываться и выпалила вслух совсем другое:
        — Смотри, чтоб чемодан не украли!
        Прощаясь, Юлька поцеловала только одну Наташу и пошла к самолету, нарочно не оглядываясь и заставляя себя злорадно думать о том, что, пожалуй, было бы неплохо разбиться, не долетев до деда. Наверно, в Юльке здорово сработала наследственность, и она уродилась в отца, такой же ненормальной...
        В самом деле! Может ли нормальный человек, которому стукнуло четырнадцать, два дня переживать из-за того, что какому-то приезжему мальчишке не понравился ее город и ее Волга? А потом назначить этому мальчишке свидание в двенадцать часов дня на одной из самых людных улиц? И только для того, чтобы он посмотрел на эту улицу и восхитился — ведь она самая красивая в городе, на ней даже растут сосны... Первое свидание в Юлькиной жизни — и из-за сосен на Советской!


2. Встреча

        На аэровокзале чужого города Юльку никто не встретил.
        Может быть, дед любил все точное, и оговорка, которую мать сделала в телеграмме о Юлькином приезде, сыграла свою злую роль?
        Юлька подождала у вокзала, потопталась среди людей у автобусной остановки и у стоянки такси в нескольких метрах от реденького облезлого леса. Удивительно! Никто не подошел к ней. И вообще здесь не было человека, похожего хоть чуточку на высокого седого старика с сердитым лицом и черными, как у Юльки, глазами. И никто, абсолютно никто не реагировал на приветливо-заискивающую Юлькину улыбку!..
        Когда прошел час бесполезного ожидания, обескураженная, готовая расплакаться Юлька в справочном бюро узнала, как ей добраться до Мельничной улицы, и влезла со своим чемоданом в переполненный автобус, хотя очень не любила стеснять людей своим присутствием. Тем более своим чемоданом! Автобус не сразу вырвался из прозрачной аллеи леса, и еще до того, как показались первые дома города, чемодан успел отмотать Юльке руки до боли в пальцах.
        — Ну и куда ты лезешь со своим чемоданом? Все ноги ободрала!
        Юлька давно заметила — чем взрослее она становилась, тем хуже к ней относились взрослые. Она не умиляла их теперь, как раньше, а чаще почему-то сердила. «Это потому, — объяснила ей как-то мать, — что ты сама становишься взрослой. А взрослые, вообще все люди, не любят друг друга». «Все?» — спросила Юлька. «Все», — ответила мать. И Юлька постаралась отгородиться от взрослых людей враждебной броней необщительности. Броня эта была не очень прочная, и Юльке не всегда удавалось отгородиться от людей. В особенности там, где их было много...
        Но на этот раз она все-таки промолчала, отвернулась к окошку и стала смотреть на город, пролетавший мимо чужими домами и незнакомыми перекрестками... Может быть, время пригасило красоту этого города? А может быть, оно пригасило что-то в Юльке? Город разочаровал ее, хотя был не так уж и плох — нешумный даже в центре, с молоденькими липами вдоль тротуаров, с уютными площадями, с улицами, застроенными большими пятиэтажными домами в красных и белых кирпичиках по фасадам. Но Юльке все равно почему-то он показался некрасивым, хуже, чем раньше. Ей стало грустно, и песня о тихом, как сон, городе, мучившая ее всю дорогу в самолете, безнадежно умолкла.
        До улицы, где жил дед, Юлька добралась почти благополучно. За все время долгого и незнакомого пути с двумя пересадками она только один раз сбилась с дороги. И когда выбралась наконец на Мельничную — тихую и спокойную улицу, совсем недалеко от центра и от главного почтамта, — сразу вспомнила, что видела эту улицу когда-то! Зеленую, красивую, похожую на громадную лестницу, ступеньками-домами спускающуюся к голубоватому в солнечную погоду озеру, затененную пышными деревьями — по два-три дерева у каждого дома-ступеньки. День уже шел к концу, и живая тень шевелящихся листьев, от которой покатый тротуар казался когда-то пестрым, а солнце зеленым, была вытеснена с улицы другой тенью — от домов, неподвижной и тяжелой.
        Дом, где жил дед, был угловым, и из трех его подъездов два выходили в узенький короткий переулок. Подъезд же, в котором находилась квартира деда, — на тихую Мельничную.
        С трудом волоча тяжелый чемодан, вконец отмотавший ей руки, Юлька поднялась на четвертый этаж и позвонила в сорок восьмую квартиру с блестящей желтой табличкой на двери: «Витанович Г. А.». Странно и неприятно было видеть свою фамилию, вывешенную напоказ на чужой двери!
        Она ясно услышала, как за дверью в прихожей прозвенел звонок, потом, пугаясь, услышала тишину в квартире. Но это была чужая квартира, с чужой, незнакомой тишиной. Она могла обмануть Юльку — может быть, там, за дверью, все ходили крадучись, на цыпочках... Юлька позвонила еще раз и снова прислушалась к тишине. Нет, это была самая обыкновенная, самая нормальная квартирная тишина. Неужто в квартире никого не было?..
        — Дед! А дед! — беспомощно позвала Юлька и постучала в дверь кулаком.
        На стук сейчас же отозвалась соседняя квартира — дверь отворилась, на площадку выглянула старушка в белой косынке, с очками, вздернутыми на лоб, и с очень сердитым лицом.
        — Чего ты? — спросила она тревожно. — Куда ты?
        — Я с-сюда, в сорок восьмую... Здесь живет м-мой дед.
        — Так ты его внука! — с облегчением воскликнула старушка.
        — Я внука, — смущаясь, подтвердила Юлька.
        — Вот и слава богу! А то вся площадка по курортам. А я-то? Я и сама дачница, я и сама только на неделю покараулить приехала... Сейчас тебе ключ от квартиры принесу.
        — К-как ключ? — испугалась Юлька. — А где же м-мой дед?
        — Так в больницу же полег!
        — Как в больницу? Зачем?
        — А я и не знаю зачем. Кабы увезли, а то сам своими ногами вчера пошел. Просил тебе передать, что во вторую больницу. Палату, мол, сама узнает. А квартиру без присмотру бросил — заходи, грабь, кто хошь... А ключ мне оставил, сказал — внука приедет...
        Она принесла ключ от квартиры и, напомнив Юльке, что дедов почтовый ящик внизу забит газетами и депешами, которые прибыли вчера уже без деда и за которые она расписалась, ушла, прочно, словно навсегда для Юльки, захлопнув дверь охраняемой ею квартиры.
        Первое, что пришло Юльке в голову, — это сейчас же вломиться к соседке, поругаться с ней как с полномочным представителем деда, вернуть ключ и немедленно отправиться обратно на аэровокзал. Потом она немного успокоилась. В конце концов, Юльке-то что? Ключ ей оставили, вот дверь пустой квартиры, заходи, живи... К тому же Юлька имеет полное право подумать, искать ей или не искать эту самую вторую больницу с дедом. Раз он пошел туда «своими ногами», уже зная о том, что к нему должна приехать долгожданная Юлька, значит, не так уж и болен, значит, пусть пеняет на себя!
        С трудом отомкнув незнакомый, не поддающийся чужим рукам замок, она вошла в полутемную прихожую. Она помнила эту прихожую просторной и высокой комнатой, теперь же прихожая казалась маленьким тесным чуланом... Прямо — дверь в кухню, направо — в ванную, налево, вот эта, застекленная под цветной занавеской, — в комнату просторную и светлую. Все это Юлька помнила.
        Она толкнула дверь, переступила невысокий порожек, и ее сразу окутал полумрак. Окна в комнате были плотно занавешены шторами. Юлька пробралась к ближнему окну, наткнувшись по дороге на что-то большое и неуклюжее, стоящее посреди комнаты, подняла штору и огляделась.
        Огромный блестящий рояль стоял посредине. Он заполнил собой всю комнату, оттеснив к углам старенький диван, несколько стульев, шкаф с книгами, письменный стол. На рояле заметным слоем лежала пыль. Юлька поставила чемодан в угол и села на диван.
        В комнате стояла старая-старая, из детства, тишина. Молчали стены, молчал рояль, даже шторы на окнах не пытались шелохнуться. Только беззвучно шевелились солнечные зайчики под опущенной шторой второго окна слева — словно хотели прорваться в комнату, спрятаться до утра от неуклюжих и громоздких теней, уже пришедших на первый этаж...
        Когда-то она уже сидела вот на этом же самом диване! Она сидела на диване, а рядом с ней был отец, который придерживал ее рукой за плечо. А в комнате кто-то тихо играл на рояле. И оттого, что в распахнутом окне голубело небо, и оттого, что играл рояль и рядом были руки отца, готовые в любую минуту поддержать ее, если ей вдруг вздумается плюхнуться с дивана, — от всего этого Юльке было хорошо-хорошо. И небо казалось красивым, и музыка красивой, и голос отца — красивым и мягким... У Юльки тоже красивый и приятный голос. Если бы она не заикалась, она стала бы артисткой. Но голос ее звучит хорошо лишь в пустых комнатах, где прячется эхо.
        — Ихтиандр! — вполголоса позвала Юлька. — Ихтиандр! Сын мой!
        Эхо жило в комнате. Оно сейчас же отозвалось на Юлькин голос. Незвонкое и торопливое, но все-таки эхо. И когда оно умолкло, Юлька поняла, что жило оно в рояле.
        Юлька встала и на цыпочках подошла к нему. Старенький школьный рояль в актовом зале было запрещено трогать, он оживал только на уроках пения... А в Юльке жила музыка! В сердце, в голове, в кончиках пальцев! Она любила петь, и ее руки всегда тянулись к клавишам, но не умели играть.
        Она осторожно подняла покрытую слоем пыли крышку и прикоснулась пальцем к белому клавишу. Рояль, как человек, отозвался таким жалобным и скучающим голосом, что Юлька тут же отдернула руку. И тут же потянулась к клавишам снова. Когда кто-нибудь играл на рояле, ей всегда почему-то вспоминался высокий круглый холм у далекого горизонта, поросший зеленью, такой густой и такой темной, что не видно дороги, ведущей на его вершину, — как большая зимняя шапка из темно-зеленого искусственного меха, очень мягкая и очень теплая. А на вершине этого холма, покрытая легкой дымкой, словно голубой капроновой тканью, красная крыша дома. Юлька не помнила уже, где она видела такой холм и такой дом. Может быть, это видел человек, который написал ту музыку, что исполняли на рояле? Он умер, а в музыке оставил для людей то, что видел когда-то. Он ходил по земле, и центр голубого небосвода всегда был над его головой — так же, как теперь он над Юлькой. Если даже уйти на самый край света, все равно он будет над Юлькой!
        — Ох и глупая же ты! — важно и снисходительно сказала ей как-то Любка, когда Юлька рассказала ей о себе и о небе. — Каждый человек считает, что именно он центр земли и что небо только для него одного и существует. А на самом деле — у каждого свое место в жизни. Да пока-то его найдешь!
        Юлька понимала, что такое «свое место в жизни». И читала, и слыхала об этом сто раз. Но все-таки когда она думала о своем месте в жизни, она всегда представляла его себе, как то место на земле, где она, Юлька Витанович, будет жить, когда станет взрослой и начнет самостоятельную жизнь. Очень подходящим местом для Юлькиного самостоятельного житья был, конечно, тот самый дом на круглом холме, покрытом голубой капроновой дымкой. Может быть, это какая-нибудь научно-исследовательская станция или центр заповедника? И там, конечно, живут очень добрые, приветливые люди, понимающие друг друга с полуслова. У таких не придется долго и мучительно допытываться в магазине: «К-кто п-последний» или «П-почем селедка». Сами все поймут...
        Юлька провела у рояля часа полтора. Все подбирала и подбирала знакомую мелодию с холмом и домом под красной крышей, а она не слушалась ее, ускользала из-под пальцев, и все время выходило одно и то же ужасно надоедливое и неверное: «Где-то есть город, тихий, как сон».
        Только когда стало ломить пальцы от усталости, Юлька оторвалась от рояля и вспомнила, что почти с самого утра ничего не ела, что надо сегодня же, как об этом просила мать, сообщить домой о своем благополучном приземлении и что, самое главное, наконец-то можно причесаться так, как мать ей причесываться не разрешала.
        Она отыскала на кухне дедов утюг и выгладила самое лучшее свое платье — зелено-голубой костюмчик с плиссированной мини-юбкой. Потом она надела новые туфли и распустила волосы по плечам так, чтобы они легли большими красивыми кольцами. Это отец подарил ей такие волосы, у него они тоже завивались крупными тугими завитками. Зеркала в комнате деда не было, Юлька достала из чемодана привезенное с собой зеркальце-крохотулю и, по частям разглядев себя с ног до головы, окончательно убедилась в том, что она все-таки красивая и что впереди ее ждет нечто большее, нежели наглый северный мальчишка, обругавший ее город и не полюбивший Волгу...
        Кожаные подошвы новеньких туфель упруго подталкивали ноги вверх, и Юльке удивительно легко было идти. К столу за ключом и кошельком с деньгами она не прошла, а почти пролетела по старому скрипучему паркету и на лестничную площадку легко выпорхнула зелено-голубой бабочкой. Хорошо! Великолепно! Все в жизни идет хорошо и великолепно, это вам не житье у Любкиной няни Мани рядом с курятником и коровой Мушкой... Юлька по-хозяйски захлопнула дверь квартиры, так что на стук отозвался весь дом от пятого этажа до первого, и на негнущихся крыльях-подошвах спустилась вниз.
        Солнце уже ушло из города, но воздух был окрашен в легкий красновато-оранжевый цвет — большая, в полнеба туча, собрав последний свет солнца, процедила его через себя и пролила на землю вместо дождика. Стояла духота. Похоже было, что туча готовилась все-таки пролиться настоящим дождем. Однако на Центральной улице, где находился почтамт и куда свернула Юлька с Мельничной, было многолюдно и шумно.
        Почтамт Юлька узнала сразу по рекламе над фасадом и полквартала до него не прошла, а проплыла на подошвах-корабликах, отмечая про себя, что прохожие посматривают на ее волосы.
        Телеграмму матери она отправила восторженную: «Долетела превосходно, все хорошо, крепко целую», нарочно умолчав о том, что дед ее не встретил. Зачем расстраивать человека, если у человека счастье и таран-торпеда в болонье?.. И вообще, почему это ей было удивительно хорошо? Словно впереди ее ждало что-то очень хорошее, большое. Нет, не просто хорошее и большое, а что-то необыкновенное, настоящее чудо! Может быть, оттого это казалось ей, что она первый раз в жизни по-настоящему почувствовала себя совершенно самостоятельной? А может быть, был виноват красновато-оранжевый цвет воздуха — как в театре или во сне? А может быть, просто оттого, что на ногах были новые туфли? Смешно!..
        Но уже на обратном пути, спускаясь по длинной широкой лестнице почтамта, Юлька поняла, что волшебные туфли-кораблики здорово ее подвели — левый задник натер пятку, а мизинцу на правой ноге стало так тесно, что он почти онемел. Это было ужасно, это было непоправимо до слез — новые туфли так Юльке нравились! Она еле-еле доковыляла до скверика, примыкавшего к кинотеатру неподалеку от почтамта, нашла свободное место на скамейке и с облегчением плюхнулась на жесткое, ребристое сиденье.
        Сквер был небольшой, с густыми деревьями и с яркими, как бисквитные торты, цветочными клумбами... Юльке сразу же захотелось съесть целиком большой круглый торт с розовым кремом и бисквитными грибочками наверху... Она была богатой, мать дала ей на дорогу целых тридцать пять рублей, и часть из них можно было здорово прокутить... Если бы не туфли, Юлька уже сейчас бы разведала, продаются ли в этом городе шоколадные батончики с начинкой. Впрочем, вон до того углового гастронома можно будет доковылять...
        Пожилая женщина, сидевшая напротив, на другой скамье, почему-то осуждающе покосилась на голые Юлькины коленки. Странно — ни Любки, ни Наташи рядом не было. Однако Юльке показалось, что, если она сейчас хоть до половины прикроет коленки, они обе громко засмеются где-то рядом... Вот точно так же чувствовала себя Юлька, когда шла на свидание с тем приезжим мальчишкой. Если бы свидание было назначено настоящее, из-за любви, она не пряталась бы от Любки с Наташей. А то ведь из-за сосен на Советской улице! Назначая свидание, она была почти уверена, что приезжий мальчишка откажется прийти, и она уже придумала, как отомстить ему. Но он пришел ровно в двенадцать, как и договорились. Пришел и тут же начал ругать городской транспорт, из-за которого чуть не опоздал. А раньше в таких случаях он никогда не опаздывал!
        — Давай дойдем до Волги, что ли, — сухо предложила ему Юлька.
        — Давай.
        Он не заметил сосен! Но что ему, северному жителю, эти сосны на улице жаркого города, чахлые и пыльные!.. Он приехал неделю назад в гости к Юлькиному соседу с пятого этажа и за несколько дней пребывания в Юлькином доме успел обругать и осмеять все в городе: и дома, и деревья, и трамваи, и даже автоматы с газированной водой. Ну, а что он успел увидеть за эти несколько дней?.. Она привела его к тому месту, откуда интереснее всего было смотреть на Волгу.
        Повернув в сторону от города, река уходила прямо в далекий горизонт, сливаясь с ним в одно синеватое бескрайнее море. Может быть, это море и не было похоже на Черное, но на Балтийское оно, наверно, все-таки смахивало. Однако Юлькин спутник не восхитился. Он спросил, равнодушно глядя на сверкающее водяное чудо:
        — А ты Финский залив видела?
        — Видела, — соврала Юлька и зажмурила на несколько секунд глаза, лихорадочно пытаясь представить в своем воображении не виданный ею никогда Финский залив — вдруг мальчишка начнет расспрашивать о нем подробно. Но представить она ничего не смогла — Финский залив захлестнула Волга, огромная, сияющая, с зелеными островами и голубым далеким горизонтом.
        — А Финский лучше, — сказал он.
        — Мне пора, — вместо ответа сказала Юлька. — Знаешь, я тебя поближе рассмотрела, и ты мне не понравился...
        Такого он не ожидал. Он разозлился и покраснел от злости так, что Юлька даже немного испугалась. Она оставила его одного на берегу, убежав на верхнюю ступеньку набережной. Она больше любила нижнюю ступеньку, у самой воды, но там было многолюдно, и прохожие могли догадаться по Юлькиному лицу, что она идет со свидания. Юлька умела маскировать удивление, злость, досаду, если они появлялись на лице без спросу. Но какое выражение несешь на своей физиономии, когда уходишь со свидания, на котором сказала твердое «нет», она пока не знала...


* * *

        — Здесь не занято?
        Мальчишке, который обратился к Юльке с этим вопросом, было, наверно, не четырнадцать, как тому северному, а может быть, даже уже и не пятнадцать... У него было длинное красивое лицо, покрытое ровным загаром золотого цвета, и волосы были такого же цвета, словно загар захватил заодно и волосы. Даже глаза не выделялись на этом золотом лице оттого, что были светло-карие и тоже с золотистым оттенком. Он был в белой нейлоновой рубашке, а на шее висела тоненькая и тоже золотая цепочка. «Что это у него там на цепочке?» — с любопытством подумала Юлька. Это было первое, о чем она подумала, когда подняла голову и увидела его. Даже прежде чем покраснела! Она снова почему-то подумала о том, что надо, наверное, натянуть подол платья на свои вызывающе голые коленки, но тогда, пожалуй, могут догадаться, что Юльке — даже до пятнадцати еще далеко.
        — Не занято, — ответила Юлька золотому.
        — А вы не знаете, который час?
        Юлька, торопливо порывшись в памяти, подыскала слова, начинающиеся на безопасное «о».
        — Около девяти, очевидно.
        Он сел на другой конец скамьи и стал смотреть в другую сторону, повернувшись к Юльке золотым затылком. Тогда Юлька медленно, с достоинством поднялась со скамьи и, изо всех сил стараясь не прихрамывать, пошла к выходу из сквера.
        Она попробовала не перейти, а снова переплыть улицу под самым носом у автомашин. Это ей удалось, хотя и пришлось закусить губы от боли в правом мизинце. Лишь на противоположной стороне, закончив плавание возле гастронома, она обернулась.
        Нет, он не смотрел ей вслед!
        Юльке стало обидно. Так обидно, что она не пошла в гастроном, а купила тут же на лотке розовых пряников с глазурью и домой, одну остановку, проехала на троллейбусе. Пусть-ка потеснятся!
        В пустой квартире деда ей вдруг стало скучно и одиноко. Телевизора не было, приемник на письменном столе почему-то не работал. В старом шкафу, стоящем у стены, наверно, были книги, но шкаф был закрыт, и дверцы не поддавались. Юлька попробовала дернуть дверцу посильнее, даже помогла себе коленкой... Тогда неожиданно внутри шкафа что-то хрупнуло, и он открылся. Оказывается, шкаф был закрыт на ключ, и Юлька выдернула крючок, придерживающий левую дверцу. Лишившись опоры, обе дверцы сразу разошлись. Выходит, Юлька взломала шкаф!.. Ужасно!
        Но зато теперь можно было перечитать добрую сотню интересных книг. Юлька выбрала «Замок Броуди», насыпала в подол пряников, устроилась поудобнее на диване и остаток дня провела, в общем-то, неплохо.
        ...Но потом пришли сумерки. Они тревожно вползли в дом и окутали все синим холодным туманом. Сумерки всегда несли Юльке странную и непонятную тревогу. Может быть, и здесь здорово сработала наследственность — именно таких вечеров и лунных ночей боялась Юлькина мать, потому что в такие вот светлые вечера и лунные ночи на город ее детства налетали немецкие бомбардировщики... Наверно, в этот час много лет назад они уже плыли-плыли к городу высоко над землей, и кто-то должен был умереть в этом городе ночью.
        Как-то Наташа принесла в класс хранившийся у ее отца осколок то ли бомбы, то ли снаряда. Раньше Юльке казалось, что военный осколок — это что-то маленькое, легкое, похожее на ломтик стекла от разбитого блюдца. Этот же не уместился у нее на ладони, тяжелый, как топор, выпуклый треугольник металла с острыми, рваными краями. Он не выполнил когда-то того, что ему было предназначено — никого не убил, и теперь старался хоть чем-нибудь досадить людям. Юлька до крови поцарапала пальцы об его острые края...
        Юлька любила красиво думать. Она не один раз представляла себе, как ее, партизанку, расстреливают враги и как входит в ее сердце пуля. Но она никак не могла представить, как входит в него этот существующий на самом деле осколок — тяжелый, как топор, с острыми, как у ножа, рваными краями. Настоящий осколок в живое, настоящее сердце! А та, выдуманная пуля входила в сердце легко.
        Страхи, пришедшие в эту чужую комнату вместе с сумерками, не уходили от нее долго, пока она не спела торжественным шепотом одну за другой самые любимые отцовские песни: о суровом майоре, о грозном боге войны, гремящем в седых лесах, и самую грустную песню на свете — о трех товарищах из города Эн, замученных фашистами...
        Когда же она уснула, ей приснился золотой сон — в золотом сквере среди деревьев с золотыми цепочками вместо листвы горели золотые фонарики, а по дорожкам почему-то ползали, как черепахи, розовые пряники в золотых елочных обертках. Потом пряники-черепахи уползли, но сон не ушел, а из золотого стал обычным, серым, как всегда. Уже под утро она проснулась от духоты. В комнате было темно и душно, кожа дивана парила, как компресс. Почти сквозь сон Юлька подумала — так душно, наверно, оттого, что в комнате открыто только одно окно, а другое, то, что с зайчиками, все еще закрыто и зашторено. Она поднялась, в полутьме на ощупь добралась до него и, отдернув штору, распахнула окно настежь. В комнату сейчас же вплыл свежий ночной воздух и закачал Юльку на прохладных волнах так крепко, что она еле-еле добралась до дивана, бухнулась на него и тут же снова стремительно погрузилась в сон.


3. Чудо!

        Утро же началось с чуда! Правда, не сразу с чуда. Сначала проснувшаяся Юлька поймала толстую, наверно, кусачую муху, крутившуюся у нее перед носом, потом увидела, что ветер, свободно гуляющий по комнате от окна к окну, расхозяйничался — сорвал с гвоздя край шторы, скинул салфетку с рояля и расшвырял по полу страницы старенького «Замка Броуди». И тогда Юлька поднялась с дивана и подошла к распахнутому ею ночью окну, чтобы закрыть его и поправить штору.
        Окно выходило в сторону озера. Сначала Юлька увидела крыши домов, ступеньками спускающиеся вниз. Потом за крышами она увидела синеватую поверхность озера и подумала, что оно здорово похоже на Волгу. Все-таки нельзя жить без Волги! Даже здесь, в чужом городе, это поняли!
        Потом Юлька подняла глаза выше, и вдруг ей показалось, что за ее спиной кто-то легко, почти невесомо коснулся пальцами клавиш рояля. Так ясно это Юльке показалось, что, вздрогнув, она обернулась.
        В комнате было пусто, и клавиши прикрыты длинной черной крышкой, Юлька сама опустила вчера эту крышку...
        Она снова перевела взгляд на окно и тогда увидела вдалеке за озером высокий крутой холм, похожий на круглую теплую шапку и утопающий в зелени, такой густой и такой темной, что нельзя было различить дорогу, ведущую на его вершину к дому под красной крышей со светлыми окнами...


* * *

        В Юлькиной жизни один раз уже было чудо, похожее на это! Полтора года назад, в зимние каникулы, когда она гостила у Любкиной тетки в Ленинграде. Поездка была совсем неудачной — в день их приезда у тетки умер муж, и Любке с Юлькой было не до прогулок по городу. Три дня прошли в горькой похоронной суматохе, а на четвертый им уже нужно было уезжать домой. Лишь накануне отъезда, когда разошлись с поминок гости, заплаканная Любка сказала ей шепотом:
        — Ты бы хоть разок до центра доехала, я скажу — к знакомым по делу пошла. Спать не буду, открою. Не заблудись только...
        Было уже очень поздно — что-то около одиннадцати. Юлька, кое-как натянув на себя пальто и нахлобучив шапку, выбежала на улицу в страшную, взвихрившуюся совсем неожиданно метель. Любкина тетка жила на окраине, застроенной уже после войны. Здесь Ленинград мало чем отличался от других городов. Она добежала по пустынной в этот час снежной улице до станции метро, спросила у кого-то, где ей лучше выйти, и, добравшись до Московского вокзала, до большой, тоже немноголюдной в этот час площади, побежала наугад по длинной прямой улице к мерцающему вдалеке золотому шпилю, еще не зная толком, этот шпиль или не этот — та самая знаменитая Адмиралтейская игла. Она бежала страшно долго по ярко освещенной фонарями и летящим снегом улице, натыкаясь на редких прохожих, не замечая проносящихся мимо автомашин и троллейбусов, мимо старинных домов, засыпанных метелью, мимо застывших каналов, собора с колоннами, мимо бронзовых юношей, едва сдерживающих рвущихся в метель бронзовых коней... До золотого шпиля она так и не добежала, потому что внезапно справа, в изгибе другой улицы, пересекающей Юлькину, увидела невероятно знакомую, неожиданную, возникшую словно из волшебного сна арку Главного штаба... А дальше все было как в сказке! Они оказались совсем рядом — и Зимний дворец, и Александровская колонна, и львы на набережной, и Медный всадник, и Исаакиевский собор, и Адмиралтейство... Словно город нарочно собрал все свои сокровища вместе и выложил их перед Юлькой, а люди, все до одного человека, ушли, тоже нарочно, чтобы оставить их наедине — Юльку и город. И Юлька металась от чуда к чуду в величественной пустынной тишине, вглядываясь в них сквозь полупрозрачную завесу стремительного снега, сверкающего в свете прожекторов. Ей не хотелось объяснять это чудо просто — была метель и был поздний час, город спокойно, по-домашнему засыпал, и людям было не до прогулок и не до девчонки, впервые оказавшейся в центре Ленинграда и обалдевшей от впечатлений. Ей не хотелось объяснять это чудо просто даже потом, через много месяцев. Чудо так и осталось для нее чудом.
        Конечно, и это новое чудо тоже объяснялось просто — когда-то Юлька была в этой комнате и смотрела в окно на далекий холм с домом под красной крышей, а за ее спиной, наверно, в это время кто-то играл на рояле, и это слилось в ней вместе навсегда — музыка и дом на холме... Но она все равно стояла у окна, смотрела на красную крышу дома на холме, утопающую в зелени, и всхлипывала от неожиданного, от невероятного, от чудесного — словно Юлька весь день вчера ждала именно этого, именно этого чуда!
        Даже соседка-караульщица, после долгих звонков прорвавшаяся к Юльке, чтобы снова напомнить ей о депешах, с позавчерашнего дня лежащих в почтовом ящике, не смогла вывести Юльку из этого состояния. Чудо не уходило от нее долго и мешало ей страшно. Ведь нужно было собираться с силами, искать вторую больницу, узнавать номер палаты, в которой лежит дед. Наконец, ей предстояло встретиться с самим дедом!
        Она пошла в ванную и подставила голову под кран с холодной водой. Однако это не подействовало, чудо все равно не ушло до тех пор, пока Юлька не пообещала ему торжественным шепотом завтра же добраться до дома на холме и узнать, что это за дом и кто в нем живет. После этого она вернулась в комнату, задернула окно темной шторой, наглухо отгородившись от чуда, и уже почти спокойно решила, что отыскать вторую больницу можно и попозже. Не идти же по улице с мокрыми волосами.
        Пока волосы сохли и заново завивались кольцами, Юлька съела оставшиеся со вчерашнего дня пряники и сочинила письмо Любке и Наташе, внимательно перечитывая каждую написанную строчку, чтобы не написать чего-нибудь такого, что могло бы им не понравиться.
        «Здорово, братцы, — написала Юлька. — У меня все сложилось великолепно. По идее, дед должен был оказаться дома, а его не оказалось. Живу одна в роскошной квартире с роялем. Ключ он оставил. Сейчас пойду куда-нибудь прошвырнуться. Смотрите не проболтайтесь маме, что дед куда-то смылся...» Письмо получилось длинное, веселое и какое-то противное. Юлька написала даже о том, как вчера в саду на скамейке к ней приставал какой-то тип с золотой цепочкой на шее, а она его отбрила. Он, как дурачок, шел за ней до самого дома, смотрел телячьими глазами и в конце концов назначил свидание. Может быть, она еще и пойдет... Очень красивый!
        Было уже далеко за полдень, когда Юлька надела вчерашнее зелено-голубое платье, старенькие, но не предавшие ее еще ни разу туфли, заплела аккуратные косы и, достав из чемодана портсигар и трубку — подарок деду, вышла из дома искать вторую больницу.
        День был жаркий и душный. Даже на тихой Мельничной улице, затененной деревьями, не было прохлады, на соседних же улицах горячий асфальт, как подтаявшая ириска, мягко поддавался под каблуком, а у киосков с газированной водой стояли длиннющие очереди, словно все люди наелись Юлькиных пряников. Пока Юлька стояла в очереди за газированной водой, ближайший магазин «Фрукты — овощи» закрылся на обеденный перерыв. Тогда Юлька зашла в гастроном, купила две банки яблочного компота и отправилась искать справочное бюро.
        — Вторая? У нас в городе есть вторая городская, вторая железнодорожная, вторая Краснооктябрьская, вторая детская...
        Вот тебе и на!
        — Давайте все, — растерялась Юлька.
        — Но они в разных концах города.
        — В-все равно.
        Пока женщина за окошком копалась в справочниках и карточках, Юлька совсем истомилась от жары и досады. Надо же! А тут еще этот компот!
        Из стопки квитанций с адресами Юлька выбрала ту, где была записана вторая городская. Потом она купила авоську, сложила в нее банки с компотом и села в тряский полупустой трамвай, идущий на окраину. У открытого окошка на прохладном сквозняке она немного успокоилась. В конце концов, дед и в самом деле очень старый и ему можно простить оплошность. В конце концов, не так уж и трудно найти эту вторую больницу, если приложить кое-какие усилия... В конце концов, и город не так уж и плох, как показалось Юльке вчера, — зеленый, с высокими разноцветными домами, с веселыми взлетами старой булыжной мостовой. Р-раз — на бугор! Два — с бугра. Р-раз — вверх! Два — вниз! Р-раз — крутой поворот и подъем! Два — такой же крутой поворот и спуск... И трамвай тоже веселый, дребезжащий в такт Юлькиным банкам с компотом — дзяк-дзилинь, дзяк-дзилинь...
        Дзяк-дзилинь!.. Во второй городской деда не оказалось!


* * *

        Не оказалось его и во второй железнодорожной, в чистеньком больничном городке, расположенном даже не на окраине, а за городом среди леса, через две автобусные остановки от последних городских домов...
        Пока Юлька обходила корпуса больницы, в сердцах позвякивая компотом в авоське и безумно жалея свое затасканное в трамваях и автобусах зелено-голубое платье, рабочий день начал подходить к концу. Голодная и уставшая Юлька еле-еле отыскала маленький продовольственный ларек неподалеку от автобусной остановки, купила толстый кусок колбасы и, съев его без хлеба, поехала домой, ругаясь про себя самыми страшными ругательствами: «черт побери», «черт возьми» и «пошли все к черту»...
        Вернулась она домой, когда солнце уже уходило с земли. Огромное, ярко-красное, оно, как прожорливый Робин-Бобин из сказки, проглотило холм на горизонте, превратив его в бесформенную черную громаду, и в черноте этой утонул и дом под красной крышей, и густая зелень на склонах. И тогда в верхнем этаже далекого дома зажегся яркий золотой огонь.
        Юлька, сидя у подоконника, так долго смотрела в сторону холма, стараясь вернуть себе свое чудо, что даже потом, когда погасили свет в далеком окне, огонек этот все равно остался с Юлькой — переходил золотым пятном вместе с ее взглядом со стола на рояль, с рояля на шкаф... Даже когда она закрыла глаза, золотой огонек все равно остался под ее сомкнутыми ресницами и не давал покоя, настойчиво напоминая о том, что день прошел, а чуда все-таки не произошло и что зря, наверно, сегодня ей снился золотой сон со звенящими цепочками и фонарями на золотых деревьях в золотом сквере...
        В комнате было уже совсем темно, и огонек с холма ушел из-под Юлькиных ресниц, когда в прихожей раздался звонок: снова пришла соседка-караульщица из сорок седьмой квартиры!
        — Вот дурная девка! — сказала она, и пачка газет в ее руках стала похожа вдруг на грозный фауст-патрон. — В ящик уже не лезет. И зачем выписывать столько? В мусор выбрасывать буду!
        — Извините, — очень вежливо ответила Юлька. — Я сейчас же спущусь вниз и освобожу ящик.
        — Спички возьми, а то внизу лампочка перегорела!
        Вздохнув, Юлька вернулась в комнату, включила свет, отыскала в коробочке на столе ключ от почтового ящика, взяла спички и пошла за почтой.
        Темноты Юлька всегда боялась, и теперь, увидев внизу, в лестничном пролете, беспросветную темень, она нерешительно остановилась. На площадке первого этажа было так темно, что казалось, если Юлька спустится вниз, густая эта темнота упруго оттолкнет ее от себя. В коробке болталось всего три спички, и Юлька было уже раздумала спускаться, но внизу хлопнула дверь чьей-то квартиры, кто-то весело чертыхнулся в темноте и на ощупь начал пробираться к входной двери. Юлька, перевесившись через перила, громко кашлянула, чтобы по-дружески подбодрить того, в темноте, и показать ему, что он на лестнице не один, и подождала немного. Шум внизу затих — наверно, незнакомец выбрался из темноты. Напевая полушепотом для храбрости боевую отцовскую песню, Юлька начала спускаться вниз.
        Она на ощупь добралась до почтовых ящиков, висящих на стене, достала из коробки спичку, но зажечь ее не успела. Снизу, из темноты, ее неожиданно, окликнули:
        — Эй! Певица!
        Юлька замерла. Голос, окликнувший ее, принадлежал или мальчишке Юлькиных лет, или даже юноше...
        — Что? — спросила Юлька, стараясь показать, что не испугалась ни капельки. — Кто это?
        Она повернулась на голос, хотя все равно не смогла бы различить в темноте лица незнакомца, и услышала — он тоже шагнул к ней, на ее голос.
        Юлька хотела зажечь спичку и не успела — жесткий и сильный удар то ли гибкого прута, то ли плетки обрушился на нее...
        Вскрикнув, Юлька закрыла лицо руками. Второй удар пришелся по голове, третий по плечу... Отступив, Юлька зацепилась ногой за ступеньку и упала, разбив локоть... Топота убегающих ног и стука захлопнувшейся двери на первом этаже она уже не услышала, потому что испуг так оглушил ее, что ушли куда-то все звуки, а язык стал почему-то шершавым, как корка апельсина.
        Потом звуки вернулись к ней. Она услышала, как по-сумасшедшему громко колотится ее сердце...
        — Бешеный! — крикнула Юлька в темноту. — Хулиган!
        Где-то наверху открылась дверь чьей-то квартиры, и сердитый женский голос крикнул в пролет лестницы:
        — Прекратите безобразничать! И когда это кончится?
        Юлька подождала, когда успокоится голос, захлопнется дверь наверху, и, придерживая ладонью разбитый в кровь локоть, поднялась к себе.
        Глупо! Смешно и глупо! Ее уже давно не били мальчишки. Наоборот, теперь они все были такими хорошими, иногда даже подлизывались... Какие-то ненормальные, бешеные мальчишки жили в этом городе!
        Она смыла кровь с локтя, потом рассмотрела свое лицо в зеркальце. Узкая розовая полоска тянулась через лоб от виска к виску — как яркая царапина. Теперь, наверно, надолго...
        Целый час просидела она перед зеркалом, прикладывая ко лбу влажный носовой платок, но полоса не исчезла, боль не ушла, а обида не кончилась и даже осталась с ней на всю ночь.


4. Ночная гостья

        Юлькин сон был тревожным, даже страшным, и среди ночи Юлька проснулась. Ей показалось, что кто-то пронзительно и тревожно закричал над ее ухом: «А-а-а-а!» Сон разлетелся сразу!
        На полу лежали два квадрата слабого света — от окон. Их было недостаточно, чтобы разглядеть те, дальние и темные, углы комнаты. Напуганная до смерти Юлька забыла спросонья, на какой стене выключатель, и заметалась по комнате, натыкаясь то на жесткий неуклюжий рояль, то на стол, то на свои тапочки, которые тут же улетели от ее ноги под диван... И наконец услышала — в прихожей отчаянно и пронзительно, как тревожный крик «а-а-а», заливался звонок. «Телеграмма! С мамой что-то случилось!» Она набросила халат, не угодив в рукава... Вспомнив про настольную лампу, включила ее уже на бегу... Ворвавшись в прихожую, дрожащими руками нащупала язычок задвижки и распахнула дверь настежь.
        В светлом проеме двери стояла растрепанная соседка-караульщица без платочка и без очков, а рядом с ней — незнакомая девчонка ростом чуть повыше Юльки, в спортивной куртке, в бриджах, с большой аэрофлотной сумкой на длинном ремне. За спиной девчонки, на лестничной площадке, горела лампочка, и девчонкины волосы светились так, словно в них были запрятаны золотые фонарики из вчерашнего Юлькиного сна. Юльке даже послышался звон золотой цепочки. Она отчаянно тряхнула головой.
        — Вот она! — воскликнула соседка, указывая на Юльку. — Сама назвалась! И чемодан с ней был!
        — Здорово спишь! — сказала девчонка с фонариками. — Ты кто?
        Ее лица не было видно, полуодетой же, еще не опомнившейся со сна Юльке лампочка с площадки светила прямо в лицо, и от этого Юлька чувствовала себя беспомощной и жалкой со своей царапиной на лбу.
        — Я — Юля. Витанович.
        — А! — выдохнула, словно вскрикнула, девчонка и шагнула в прихожую, сразу погасив фонарики в волосах.
        — Может, милицию звать? — деловито спросила соседка. — У меня в квартире телефон.
        — Извините! — бросила ей через плечо девчонка с погасшими фонариками. — Не беспокойтесь. Я ее знаю.
        — Да я-то никого не знаю! Я сама-то всего на неделю приехала! — запричитала соседка, но девчонка, круто повернувшись, захлопнула дверь.
        Они прошли в комнату, и девчонка, подойдя к столу и высоко, как свечу в подсвечнике, подняв настольную лампу, внимательно и бесцеремонно оглядела Юльку с ног до головы. На этот раз свет упал и на ее лицо, поэтому Юлька, окончательно отогнавшая от себя сон, не побоялась ответить ей таким же бесцеремонным и долгим взглядом. У незнакомки были резкие, как у сердитого мальчишки, губы, глубокие темно-серые глаза в коротких, густых и, наверно, очень жестких ресницах и совсем светлые пушистые волосы.
        — А почему ты такая исцарапанная?
        — Исцарапалась. А что? — спокойно, пожалуй, даже нагловато спросила Юлька — ее разозлила эта бесцеремонность незнакомой девчонки.
        — Значит, ты — Юля?
        — Юля. А что?
        Девчонка осторожно поставила лампу на стол, бросила сумку на рояль, который сейчас же отозвался жалобным звоном, и с холодным, непонятным любопытством спросила:
        — И что же означает это имя?
        Такого глупейшего вопроса при знакомстве Юльке еще ни разу в жизни не задавали.
        — Как — что означает? Ничего не означает.
        Юлькино имя, в отличие от других имен, действительно ничего не означало и не переводилось никак. Просто в Древнем Риме так называли женщин из славного рода Юлиев.
        — Ничего?
        — Ничего.
        — Почему в больнице не была?
        — Н-не успела.
        — Позавчера приехала и не успела?
        Разница в их возрасте составляла определенно не больше года, однако девчонка разговаривала с Юлькой так, словно была старше ее лет на десять.
        — А откуда мне знать, в какой больнице он лежит? — стараясь быть спокойной, чтобы не заикаться, ответила Юлька. — Он передал, что во второй, а у вас в городе сорок штук этих вторых. Попробуй поищи!
        — Я нашла, — сухо отчеканила девчонка.
        Она молча достала из сумки платье и ушла в ванную переодеваться, а Юльке сразу стало ужасно неуютно в этой чужой комнате. И надо же было ей сюда заехать! И зачем приглашать, зачем клянчить «приезжайте, приезжайте», если тут ему не так уж и одиноко?
        Девчонка вернулась быстро, Юлька успела только найти выключатель и рукава халата, а за тапочками под диван слазить не успела.
        Теперь, при ярком верхнем свете, можно было хорошо рассмотреть гостью. Она показалась Юльке уже не такой резкой и по-мальчишески грубоватой, какой казалась раньше, даже черты лица у нее стали мягче. В первую очередь следовало выяснить, кто она, почему так бесцеремонно ворвалась в квартиру и какое, собственно говоря, отношение имеет к Юлькиному деду.
        — Ты его родственница, что ли?
        Девчонка молча наклонила голову.
        — Это очень дорогой инструмент, — промолвила Юлька, по-хозяйски кивнув на рояль и тем самым подчеркивая свое неоспоримое право распоряжаться дедовыми вещами. — Нельзя вот так швырять на него что попало.
        — А, да, — кивнула головой девчонка и убрала сумку с рояля.
        — А тебя как зовут?
        — У меня трудное имя, — ответила девчонка таким издевательским тоном, словно ее имя действительно было недосягаемо для Юлькиного языка. Значит, все-таки Юлька себя выдала, и девчонка заметила, что она заикается.
        — У нас в классе одну девчонку дразнят Фтататитой из какой-то пьесы, — сказала Юлька. — И ничего, справляемся. Ты тоже Ф-ф-тататита?
        — Нет.
        — А кто же?
        — Я — Дюк.
        — К-кто?
        — Дюк.
        — Может быть, Дюка? — попыталась уточнить Юлька.
        — Дюк.
        — Глупость одна, а не имя!
        — Есть хочешь? — очень спокойно спросила девчонка.
        — Не хочу!
        Девчонка со странным именем по-хозяйски, словно жила в этой квартире тысячу лет, принесла откуда-то из прихожей простыни и подушку, швырнула их Юльке — «кто же спит на голом диване!». Потом она принесла раскладушку. Что такое? Для себя?.. Она собирается спать здесь, не спросив разрешения у Юльки? Кто же здесь хозяин — Юлька, родная и единственная внучка своего деда, или эта Дюка?..
        — Ты что, была у моего деда? — сухо спросила Юлька, первый раз в жизни называя деда так подчеркнуто по-родственному — «мой».
        — Была.
        — Когда?
        — Сейчас.
        — Ночью?
        — Ночью.
        — П-почему ночью?
        — Потому что была далеко от дома. Сегодня вернулась и узнала, что он в больнице.
        — А где твой дом?
        — Недалеко.
        — А ты с кем живешь?
        — А ты?
        Удивительно все-таки, до чего нагло вела себя эта Дюк!
        — Ну и как его здоровье? — спросила Юлька ледяным голосом.
        — Все-таки ему семьдесят четыре, — помолчав, вместо ответа сказала Дюк таким тоном, словно это она, Юлька, была виновата в том, что ему уже семьдесят четыре!
        — Значит, ничего?
        — Есть хочешь?
        — Нет!
        — Тогда спи.
        Ничего себе!
        Дюк ушла на кухню и принялась там возиться с кастрюлями — совсем как мать вечерами, когда Юлька укладывалась спать. Вот еще! Надо все-таки в конце концов выяснить, кем приходится она Юлькиному деду! В конце концов, Юльке доверили ключ от квартиры и она отвечает за ее сохранность! В конце концов, здесь стоит дорогой инструмент и вообще, наверно, есть ценные вещи. И Юлькин чемодан!..
        — Значит, ты его родственница? — сердито крикнула она в распахнутую дверь кухни.
        — Родственница, — отозвалась Дюк.
        Надо же! Неужто она и Юльке родственница? Подумать только! Раньше это совершенно не приходило Юльке в голову. Она просто не допускала никогда мысли о том, что родственники деда могут оказаться и ее, Юлькиными, родственниками... Дюк вернулась в комнату, погасила свет, разделась, легла на свою скрипучую раскладушку.
        — Одеяло дать?
        — Не надо, — ответила Юлька.
        — Тогда спи.
        Неужто же эта Дюк думает, что Юлька вот так спокойно уснет, не выяснив своих родственных отношений с ней? В конце концов, надо было просто поставить ее на место, эту Дюк! Кем бы ни приходилась она Юлькиному деду, ближе Юльки у него все равно никого не было. Так чего же задаваться.
        — Так с кем ты живешь? — снова спросила Юлька.
        — С мамой.
        — А она тоже его родственница?
        — Тоже, — сказала Дюк. — Утром я встану рано, у меня дела в городе, а надо уехать домой с десятичасовой электричкой.
        — Дальняя? — спросила Юлька.
        — Пригородная, — ответила Дюк.
        К тому же эта Дюк была еще и бестолковой! Юлька же яснее ясного спросила ее о матери — дальняя она родственница деду или нет. При чем здесь электричка?
        — До нашей станции сорок минут ехать. Только не все электрички там останавливаются.
        Когда она говорила вот так мягко и дружелюбно, Юлька даже начинала испытывать к ней симпатию, и даже голос ее вдруг делался каким-то мягким, каким-то знакомым, словно Юлька уже слышала его когда-то.
        — Наш дом на холме. Его отсюда, из окна, видно, — сказала Дюк.
        — Что? — Юлька чуть не подскочила. — Тот, под к-красной крышей?
        — А что?
        — Н-ничего, — сказала Юлька.
        Здорово! Ничего не скажешь! Среди бела дня нагло и бессовестно у Юльки украли то, что принадлежало давно и лично ей по праву! По праву! Потому что уютный дом на зеленом холме под красной крышей жил в Юлькином мире, под Юлькиным небом, центр которого всегда-всегда был над ее головой! Если даже уйти на край света, все равно он будет именно над Юлькиной головой! Именно над Юлькиной!
        — Уютно устроилась, — сквозь зубы процедила Юлька.
        — Почему уютно?
        Юлька не могла видеть в темноте, но она почувствовала, что черты лица Дюк делаются снова жесткими, а губы резкими, как у мальчишки.
        — Уютно потому, что красивый дом. И зелень... И на холме. Наверно, самое спокойное место на земле выбрала...
        — Спокойных мест на земле нет, — отрезала Дюк.
        — Есть!
        — Нет!
        — Есть!
        Дюк помолчала немного, и за это время Юлька успела несколько раз упрямо повторить: «Есть, есть, есть, есть...» Только так она забивала противников в споре.
        — Если есть, — спокойно сказала Дюк, когда Юлька выдохлась и умолкла, — то это все равно как Глаз Бури.
        — К-какой Глаз Бури?
        — Разве ты не знаешь, что такое Глаз Бури?
        — Не знаю.
        — Когда идет ураган, то в центре его спокойно и тихо и, может быть, даже светит солнце. Но ведь в любую секунду ураган может переместиться и захватить это место... Это и есть Глаз Бури.
        — К-красиво, — с издевкой сказала Юлька, признаваясь себе, что это и в самом деле очень красиво звучит — Глаз Бури.
        — Не я придумала.
        Дюк замолчала. Даже притворилась, что спит! А Юлька еще долго совершенно бесполезно задиралась. Спрашивала, не дюк ли она Ришелье, сбежавший из Одессы. Даже спросила, не называется ли холм за озером Лысой горой и не может ли она, Дюк с Лысой горы, вызвать заклинаниями эту самую бурю с ее диким глазом... Потом, отвоевавшись, она все-таки уснула, и сон на этот раз показался ей одним бездонным черным мгновением.
        Проснувшись, она никак не могла понять, почему она здесь, на чужом диване, в какой-то чужой комнате с чужими стенами и чужим паркетным полом... И лишь когда перевела взгляд на Окно, вспомнила, где находится, и поняла, что сбило ее с толку — дождь на улице, еще ни разу не ливший в этом городе при Юльке. Кап-кап-кап... — знакомо, по саратовски, били капли по звонкой водосточной трубе то ленивыми мелкими ударами, то стремительным тревожным барабаном. Кусок неба в окне был безнадежно серым, а в квартире поселилась сырая прохлада.
        Ни Дюк, ни раскладушки в комнате не было.

        Юлька встала и распахнула оба окна настежь. За мокрой густой занавеской дождя не было видно развенчанного Юлькиного чуда — ни холма, ни дома под красной крышей, в котором вчера горел яркий огонек. Даже крыши домов на соседней ступеньке-улице, ведущей к озеру, почти не были видны. Внизу по мостовой волнистым стеклом бежали глубокие ручьи, и по обе стороны Юлькиного окна где-то поблизости гудели от дождевого потока водосточные трубы. Юлька подставила ладонь и набрала целую пригоршню льющейся с крыши дождевой воды с крошечными черными соринками, которые сейчас же утонули в Юлькиной ладони. Вода была холодной, словно только что из холодильника. Ну как же теперь искать деда в такую погоду?
        Юлька отошла от окна и тут же увидела записку, лежащую на рояле: «К деду пока не ходи. Я скажу, когда можно будет. На плите в кастрюльке суп, остальная еда в холодильнике. Дюк».
        Записка была почти приказом, и Юлька сразу взбунтовалась. Как это «не ходи»? Кому какое дело до того, пойдет или не пойдет Юлька к своему родному, собственному деду? Никто не имеет права ей это запретить! Она пойдет все равно, если даже внезапно польется ливень с градом, если даже снег засыплет все улицы до самых крыш!
        Но прежде всего она рассмотрела свое лицо в зеркале. Полоса на лбу побледнела, стала даже не очень уж такой заметной. Это подняло Юлькино настроение. Подумаешь! Будто бы ее никогда в жизни не лупили мальчишки!..
        Она с аппетитом поела супа, сваренного Дюк, — еще горячего, аппетитного, душистого. После этого ей стало совестно. Однако все-таки не до такой степени, чтобы подчиниться Дюк и не пойти к деду. Конечно, она пойдет. Вот только дождется первого солнечного луча.
        Было уже около двенадцати часов, когда Юлька, услышав, как на площадке хлопнула дверь соседней квартиры, вспомнила про почту, так и не вынутую ею вчера из ящика. Она взяла ключ и снова спустилась на площадку первого этажа. В ящике были газеты за три дня, журнал «Наука и жизнь», рекламный плакатик «Собирайте пищевые отходы» с розово-лакированной поросячьей мордочкой. И была там еще телеграмма.
        Юлька тут же на лестнице, волнуясь, то и дело роняя из-под мышки газеты, разорвала бумажную ленточку-заклейку на телеграмме...
        «Витановичу Георгию Александровичу. Юлия прилетит второго, рейс двести восемьдесят седьмой. Возможно, передумает. Сообщим дополнительно».
        Это была телеграмма матери! Та самая! С оговоркой! Она не застала деда! Дед ничего не знает о Юлькином приезде?!
        Юлька опустилась на ступеньку лестницы и дрожащими руками зачем-то перебрала все газеты и журналы... Что же? Как же это? Что же теперь делать?.. Она поднялась со ступеньки, пошла наверх, потом зачем-то снова спустилась вниз. Потом, вспомнив, что не взяла с собой ключ от квартиры, а дверь может захлопнуться от сквозняка, снова пошла наверх. Что же это? Как же это? Ведь дед оставил ей ключ от квартиры!
        Вернувшись в комнату, она заметалась от двери к дивану, от дивана к столу, пока не наткнулась на рояль. Рояль обиженно загудел. Юлька успокоила его, проведя ладонью по клавишам. Он умолк, а Юльке от его молчания стало еще беспокойнее. Дрожащими руками она упаковала банки с компотом в старые газеты, чтобы они не дзенькали в авоське, и, так и не дождавшись первого луча солнца, бросилась искать последнюю, Краснооктябрьскую, больницу. Ведь не в детской же он лечится!


* * *

        Круговая улица, на которой находилась Краснооктябрьская, оказалась до обидного близко — в трех кварталах от Главного почтамта. Юлька, приготовившаяся было снова к долгому пути куда-нибудь на окраину, даже растерялась, когда поняла, что сейчас, сию минуту, окажется лицом к лицу с ничего еще не подозревающим дедом. У нее пересохло в горле и вспотела ладонь, в которой она сжимала капроновую ручку авоськи...
        — Витанович? — переспросила ее девушка в белом халате, сидящая за столом в приемной, и даже не стала искать эту фамилию в списках. — Ты опоздала, девочка. Его сегодня выписали.
        — К-как в-выписали?..
        — За ним еще утром внучка приехала и забрала.
        — К-какая внучка?..
        — Как какая? — пожала плечами девушка. — Обыкновенная. Дедушкина.
        — Но ведь это я внучка! — крикнула Юлька. — Я — дедушкина!
        — Ты? — удивилась девушка. — Ну, уж это вы там сами разбирайтесь, кто дедушкина, а кто бабушкина.
        Юлька вдруг почувствовала, что она, совсем как в сказке, начинает каменеть — сначала окаменели Юлькины ноги до колен, потом Юлька окаменела до пояса, потом до подбородка...
        — Не м-может быть, — пролепетала она начинающими каменеть губами. — Вы что-то напутали!
        — Мы ничего не напутали, — строго сказала девушка. — Георгия Александровича мы знаем. И врача, который будет его лечить, знаем. И внучку его тоже знаем. Она пришла утром, договорилась с главным и увезла...
        Юлька на каменных ногах вышла на улицу и остановилась. Что там дом на холме под красной крышей! Среди бела дня у Юльки украли деда!
        У него не было никаких других внуков, кроме Юльки! Не было и не могло быть! У деда после войны остался только один сын — Юлькин отец! А старший, дядя Егор, тот, что погиб на войне, так и не успел жениться! Может быть, Дюк — какая-нибудь приемная внучка? Или дочь какого-нибудь дедова племянника? Но тогда она — лжевнучка и не имеет никакого права распоряжаться Юлькиным дедом!
        На все еще не раскаменевших ногах Юлька еле-еле добралась до двери дедовой квартиры и позвонила. Ключ от квартиры был у нее в руке, но она все-таки позвонила и подождала немного, прислушиваясь к уже знакомой тишине за дверью... Нет! В квартире никого не было. Ни деда, ни Дюк!..


5. Двойник

        Электричка долго шла вдоль берега — редкие деревья, заслонившие озеро от железнодорожной линии, не сумели спрятать за собой его синеватой, как дождевые облака, поверхности, и озеро все плыло и плыло перед Юлькиными глазами. Холма с домом под красной крышей из окна электрички не было видно. Только озеро и озеро, ставшее здесь, вблизи, огромным, как море, а может быть, как и не виданный никогда Юлькой далекий Финский залив. Но потом все-таки озеро ушло. Электричка умчалась в сторону, и стена леса отгородила его от железной дороги.
        Испугавшись, что проехала свою остановку, Юлька заторопилась к выходу, сошла на первой же заозерной станции и тут же поняла, что поторопилась. Железная дорога снова поворачивала к берегу и шла между озером и холмом, Юлька же оказалась у подножия холма сбоку, у крутого, пустынного и почти отвесного склона, поросшего вовсе и не лесом, а редким кривым кустарником, плотно прижавшимся от ветра и дождя к глинистой поверхности холма. Ни леса, ни дома под красной крышей отсюда, с этой стороны склона, не было видно.
        По извилистой тропинке, поднимающейся по крутому склону, Юлька полезла наверх, гремя авоськой и скользя подошвами в вязкой глине, еще не просохшей после дождя. Она миновала лишь половину подъема, а у нее уже были перемазаны глиной и ладони, и коленки, и банки с компотом...
        Оказавшись наконец-то наверху, Юлька увидела перед собой длинный заборчик, а за ним — небольшое здание с высокой трубой, похожее на котельную, дальше — плотная зеленая стена то ли леса, то ли парка с широкой аллеей, ведущей к красному кирпичному дому. Юлька перелезла через заборчик, чуть не занозила ладонь и, миновав котельную, подошла поближе к аллее.
        Наверно, на дом с красной крышей надо было смотреть только издали, как на картину в музее. Вблизи он не казался таким красивым, каким казался Юльке оттуда, из-за озера. Обыкновенный трехэтажный дом с обыкновенными стенами и обыкновенными, распахнутыми настежь окнами, за которыми чуть колыхались от ветра полотняные занавески. Ну что же, это хорошо, что он не такой уж по-сказочному красивый. Это же Дюков дом, а не Юлькин! Правда, покоя и тишины здесь было достаточно. Среди деревьев с влажной листвой стояли пустые, набухшие от дождя скамейки, и вокруг было очень тихо, спокойно.
        Юлька вернулась к котельной и обошла ее кругом, потом еще раз обошла — надо же было как-то обратить на себя хоть чье-нибудь внимание. Обходя котельную в третий раз, она поняла, что это и не котельная вовсе, а кухня — из-за прикрытой двери отчетливо донесся до нее запах жареных пирожков. Это было невыносимо для Юльки, она уже успела проголодаться... Юлька подошла к крыльцу кухни, но тут же путь к пирожкам ей преградила полная женщина в темно-голубом халате и в косынке, появившаяся внезапно на крыльце кухни.
        — Тебе кого, девочка?
        Юлька в смятении вспомнила, что не знает ни фамилии странной девчонки, ни ее нормального человеческого имени, кроме этого глупого «Дюк».
        — У вас здесь есть такая д-девочка лет пятнадцати в лиловых бриджах, — сказала Юлька, смущенно пряча испачканную глиной авоську с компотом за спину. — Она еще ходит с т-такой аэрофлотной сумкой через плечо... Беленькая такая. Где ее м-можно найти?
        — Сейчас поищем, подожди здесь, — дружелюбно ответила женщина и почему-то снова ушла в кухню, к пирожкам, а Юлька, оставшись одна, огляделась по сторонам в поисках подходящей лужи — надо было отмыть ладони и коленки от грязи.
        За котельной-кухней была такая лужа, только к ней надо было спуститься чуточку вниз по склону. Цепляясь за кусты, Юлька уже почти добралась до этой грязноватой неглубокой лужицы на выступе склона, когда внезапно сверху ее окликнули:
        — Юля! Витанович!
        От неожиданности Юлька вздрогнула, выпустила из рук ветки, за которые держалась, и тут же сползла вниз, к самому забору.
        — Юля! — снова раздался наверху громкий женский голос. — Ты где?
        — Я здесь, — робко отозвалась Юлька и, приложив отчаянные усилия, почти на четвереньках выползла наверх.
        На крылечке кухни снова стояла та самая женщина в голубом халате. Она вовсе не смотрела в сторону выползающей Юльки. Она смотрела в сторону аллеи, ведущей к красному дому.
        — Юля! — позвала она снова. — Витанович! К тебе тут пришли. Ты идешь или нет!
        — Иду! — неожиданно отозвался с аллеи звонкий голос. — Я давно иду!


* * *

        «Приехала сюда под моим именем! Украла деда!» — так думала Юлька, пока, рассекая подошвами лужи, разбрызгивая в стороны комья грязи, летела навстречу подлой Дюк, так нагло отозвавшейся на Юлькино имя, на Юлькину фамилию!
        — Ж-ж-жулик! — зашипела она почти беззвучно, подскочив к Дюк. — Ж-жулик!..
        У нее почему-то совсем пропал голос, а ставшие непослушными губы ничего не могли выговорить, кроме этого шипящего и жужжащего «ж-ж-жулика», но она все-таки торжествующе отметила про себя, что и у Дюк, опешившей от неожиданного Юлькиного налета, лицо стало белым-белым, даже синева появилась у глаз и над губами.
        — Тс-с-с, — сказала Дюк тихим шепотом и приложила палец к губам, словно умоляла Юльку сохранить страшную тайну. — Не кричи, пожалуйста, так.
        — Ничего не тс-сс! — зашипела Юлька. — Не тс-с-с! Я кричать буду!
        Однако на крик у нее не хватило голоса, и, наверно, гусиный их разговор не вызвал у женщины на крыльце никаких подозрений, потому что, спросив спокойно «знакомые, что ли», она тут же ушла к своим пирожкам. Осевший же голос окончательно подвел Юльку, когда та попыталась крикнуть ей вдогонку, чтобы она не уходила, потому что Юлька поймала ж-ж-жулика...
        — Замолчи! — гневно и в полный голос крикнула Дюк, когда женщина скрылась. — Чего ты кричишь? Кто разрешил тебе сюда приехать?
        Юлькин голос тоже уже обрел силу. И руки тоже. Она ухватилась за борт голубого халатика, который был надет на Дюк, тряхнула ее и закричала:
        — Я тебя выведу на чистую воду! Кто тебя подослал?
        Руки Дюк оказались сильнее. Она вырвалась, схватила Юльку за плечи, повернула к себе спиной и, поддав коленкой, пихнула в сторону парка...
        Она протащила ее по аллее мимо деревянной сцены-раковины к старой и темной беседке, торчащей в самом заросшем и заброшенном уголке парка, и швырнула ее на сырую скамейку.
        Но даже не руки Дюк, крепкие и сильные, как железные клещи, которыми вытаскивают гвозди из досок, заставили Юльку замолчать и успокоиться, а лицо Дюк — все еще бледное, резкое, ставшее похожим на скульптуру, вырезанную из белого камня.
        Беседка, в которой они находились, была без стен — только крыша на резных столбиках да спинки высоких скамеек, поставленных квадратом на дощатом полу, засыпанном опавшими, но не сумевшими почему-то пожелтеть листьями. Беседка продувалась ветром насквозь, и Юльку сейчас же стало трясти от холода. Тогда Дюк села рядом с ней на сырую скамью, отобрала у нее авоську, взяла ее запачканные глиной, холодные, как смерть, руки в свои, теплые, и сказала:
        — Что ты расшумелась? Мало ли на свете бывает людей с одинаковыми именами?
        — Много! — крикнула Юлька и вырвала свои грязные руки из чистых Дюковых рук. — Одинаковых людей — пожалуйста, сколько угодно! Но когда воруют чужих де-дедов!..
        Она захлебнулась непослушными словами, отобрала у Дюк свою авоську и решительно звякнула компотом.
        — Что же вы так долго к нему собирались? — В голосе Дюк тоже что-то звякнуло. — Что же вы не вспоминали о нем раньше?
        — А вот не хотели и не вспоминали! А вот теперь захотели и вспомнили! Не мы к нему подлизываемся, а он к нам! Он виноват перед нами на всю жизнь! И передо мной, и перед мамой!
        — А в чем же он виноват?
        — А это никого не касается! Никого! Только меня и мамы! И еще папы, если бы он был жив.
        — Вы не любите его потому, что он был против, когда твой отец женился на твоей матери, да? — спросила Дюк, и Юлька вздрогнула. Откуда эта семейная тайна известна Дюк?.. — А он был против потому, что знал — твой отец женится на ней, чтобы отомстить другому человеку. Сгоряча, со злости!
        — К-как отомстить?.. Зачем? К-когда?
        — Когда он поссорился с моей мамой!
        — При чем здесь твоя мама?! — закричала Юлька, почему-то совсем перестав заикаться.
        — Если бы он не женился второй раз так скоро, все еще можно было бы исправить, — продолжала Дюк, и Юльке вдруг показалось, что она тоже совсем по-Юлькиному подыскивает слова, чтобы не споткнуться на каком-то одном-единственном коварном слове. — А так все запуталось... П-потому что он женился на твоей м-матери... И родилась ты. Он так ничего и не смог распутать...
        — О ком ты говоришь? — цепенея, пролепетала Юлька. — О моем папе?!
        — И о моем! — сказала Дюк.
        Сначала стало тихо, а потом, зашвырнув несколько теплых расшлепанных капель на Юлькины похолодевшие щеки, загрохотал по крыше беседки дождь, похожий на автоматную очередь. Так расстреливают или просто убивают людей...


* * *

        В маленьком тесном умывальнике рядом с кухней Дюк долго отмывала Юлькины руки и коленки, и Юлька при этом чувствовала себя совсем маленькой, как в далеком детстве, когда детсадовская няня, вытащив ее из лужи, отмывала под краном...
        Потом они вернулись в беседку, куда Дюк принесла для Юльки на тарелке тех самых пирожков. И это снова напомнило Юльке детство, когда за обедом ей почему-то никогда не хотелось ни пирожков, ни супу, а хотелось всегда чего-нибудь необыкновенного — бананов или же крыжовника с соседского двора.
        На Юлькину тарелку с нетронутыми пирожками нападали крупные, не сумевшие пожелтеть листья. Юлька дрожащими руками собрала их зачем-то в букет, а Дюк зачем-то сказала:
        — Они всегда здесь осыпаются раньше. Наверное, потому, что растут высоко.
        — П-почему же ты тоже Юлия? — дрожащим голосом спросила Юлька.
        — Когда он с моей мамой разошелся, мама уехала в Казань. А через полгода у нее родилась я, — сказала Дюк. — А он узнал об этом, когда женился второй раз, на твоей матери, и ты появилась на свет... Когда ты родилась, он ведь не знал еще, что родилась я и что мама уже назвала меня Юлией. К-как он хотел.
        Теперь Юлька поняла, о какое слово боялась споткнуться Дюк! Она так ни разу и не произнесла этого слова — папа...
        — Я хочу к д-деду, — сказала Юлька совсем как маленькая. — П-почему ты забрала его из больницы?
        — Знаешь что, — устало отозвалась Дюк, — я все равно тебя к нему не пущу. Он далеко отсюда, на даче у маминых родных... Все-таки ему семьдесят четыре. Давай-ка я лучше провожу тебя. Сейчас уже второй час, мне скоро разносить обед, а одна ты отсюда не выберешься.
        Она уложила так и не съеденные Юлькой пирожки в авоську с компотом. Потянув Юльку за руку, как маленькую, заставила ее подняться и вывела из беседки.
        Она привела ее к плутающей среди редких деревьев некрутой и не размытой дождем, но ужасно длинной и неуютной тропинке. С тропинки этой было видно все далеко-далеко.
        Где-то там, за серыми рельсами, сквозь деревья просвечивала синеватая гладь озера, похожего на Финский залив. Платформа Заозерной станции казалась отсюда, издалека, маленьким серым квадратом. А за озером, в городе, уже было солнце, ни разу не заглянувшее сегодня сюда, на холм. Солнце, отражаясь в оконных стеклах, слепило глаза, и невозможно было отыскать в этом стеклянном блеске окно комнаты, где в старом рояле жило старое эхо...
        — Тебе деньги нужны?
        — Нет!
        — Если будут нужны, скажешь. Я постараюсь приезжать к тебе каждый день. Если ты не уедешь, конечно. Может быть, только завтра я приехать не смогу. Завтра у нас концерт для раненых.
        — Для каких раненых?
        — Для раненых на войне.
        — На той? На Отечественной?..
        — На той.
        Дюк шла по тропинке впереди Юльки, и Юлька видела ее светлый пушистый затылок с прямыми, как солнечные лучи, волосами, которые не завивались, ведь не завивались же крупными отцовскими кольцами!
        — Но какие же они теперь раненые! Прошло столько лет! Они и сами-то, наверное, забыли, что их когда-то ранили. — Юлькин голос звучал словно со стороны, и странно было прислушиваться к нему, совсем незнакомому...
        — Они не забыли, — резко сказала Дюк, не поворачиваясь к Юльке. — Может быть, это другие забыли...
        — Но нельзя же все время помнить об этом, — сказал со стороны раздраженный Юлькин голос. — Так и жить нельзя будет, если все время помнить об этом!
        Дюк сразу остановилась и повернулась к Юльке:
        — Так не живи!
        Юлькино лицо дрогнуло — словно ему стало больно, словно Юльку снова хлестнули по лицу, как тогда, в темноте, на лестнице...
        — А я видела тебя раньше, — уже спокойнее и мягче сказала Дюк, снова шагая по тропинке впереди Юльки. — Мне было шесть лет, а тебе и пяти тогда, наверно, не было. Ты сидела на диване у деда в комнате и мастерила какие-то самолетики из красной бумаги. И ревела, потому что они не летали. Отец приезжал, чтобы со мной увидеться. А твоей матери говорил, что едет с тобой просто в гости к деду. Она ведь про меня так ничего и не знает...
        Озеро уже виднелось за деревьями, уже можно было различить мелкие волны с морскими пенными барашками на гребнях, а Юлька все еще не придумала, что ответить Дюк на это «не живи!»
        Тропинка выросла в пологую, хорошо утоптанную дорогу, свернула к железнодорожной линии, а Юлька все молчала.
        — Мы здесь с дедушкой часто на лыжах катались. Один раз я ногу растянула, и он меня тащил до самого верха. А ведь ему тогда было уже шестьдесят восемь.
        Да. Это верно — дед никогда не носил Юльку на руках. Но зато Дюк никогда не слышала отцовских песен. Он не пел ей их. Не пел!.. И волосы ее не завиваются в кольца, а у Юльки завиваются! И у Юльки красивый и громкий голос. Точно такой же красивый и громкий голос был у отца!.. И что знает эта Дюк о его песнях? О старом майоре, которому не спится, когда из-за далеких гор приходит гроза? Или о трех товарищах из города Эн, замученных фашистами?..
        — Неправда! — голос вернулся к Юльке и не звучал больше со стороны. — Вранье! Ты на него ни капли не похожа! Ни капли!
        Дюк остановилась, пропустила вперед Юльку, отстала...
        Теперь они стояли в добром десятке метров друг от друга, и озеро упрямо хотело прорваться на кусочек земли между ними, лизало берег, заскакивало волнами почти к самым Юлькиным ногам. Юлька отбежала еще дальше и от Дюк, и от озера. Пусть оно лижет Дюковы туфли, у Юльки же, если не считать тех предателей, эти туфли на ногах последние. К тому же надо беречь от простуды свой красивый голос!
        — Вранье! — снова крикнула Юлька. — Все вранье!
        Дюк круто повернулась и пошла обратно к тропинке, ведущей на холм, не оглядываясь...
        От озера тянулась сырая прохлада и оставалась у деревьев, под которыми шла Юлька. Прохлада была тяжелой, влажной, словно само озеро вышло из берегов и захлестнуло Юльку холодными волнами. Наверно, именно такой же, как это озеро, далекий Финский залив. Холодный, с барашками и всегда без солнца, потому что на севере.


6. Еще одна встреча

        Старые Юлькины туфли к концу пути все-таки промокли насквозь, хотя озеро и не тронуло их. Наверно, от дождя и от грязи. Юлька сняла их и, держа в руках, пошла босиком по нежнотеплому асфальту... Все девчонки, встречающиеся ей по дороге, увидев ее, тут же с беспокойством задирали головы вверх — а не собирается ли дождик и не следует ли и им поберечь туфли? Но в городе вовсю светило солнце, не захотевшее сегодня заглянуть туда, на тот холм. Так и надо! Правильно! Пусть оно светит здесь, для Юльки. Это справедливо. У нее и так сегодня отняли и имя, и дом на холме, и вообще все-все...
        Дома она швырнула в угол промокшие туфли и бросилась на диван.
        — Надо же!
        На ее голос в тишине сейчас же отозвалось эхо, живущее в рояле. И Юльке вдруг снова, совсем как тогда, в первый вечер, когда спускались на землю вечерние сумерки, стало страшно и почему-то показалось, что где-то совсем недалеко плывут-плывут к городу самолеты, чтобы кого-нибудь убить в этом городе ночью.
        Но сумерки еще не пришли, хотя солнце уже и не светило в полную силу. Его пятна на подоконнике и на полу напоминали Юльке грустную музыку, которую ей хотелось сочинять иногда. Если бы она умела играть и знала бы ноты, она обязательно придумывала бы музыку и песни. Сегодня она придумала бы музыку самую печальную, чтобы люди, услышав ее, сразу поняли бы, как Юльке тяжело и тоскливо в этом городе, где у нее нет ничего родного... Юлька заплакала. Так бывало и раньше. Когда она гостила у няни Мани, и даже в пионерском лагере — когда вспоминался дом. Теперь же это были какие-то другие слезы — странная жалость к себе и непонятное сожаление о чем-то пришли к Юльке... Но за что было жалеть Юльку и о чем сожалеть?
        Каждый раз, когда ее обижали, она обычно сожалела об одном — о том, что у нее не такие большие и красивые, как у матери, глаза и не золотые, как у Любки, волосы. И тогда центр неба над Юлькиной головой вдруг предательски смещался в сторону, и вспоминался сразу Федька Толкачев, который еще во втором классе поймал ее в ее же собственном дворе и сунул за воротник сосульку, а потом излупил просто так, ни за что ни про что. Сколько ночей проплакала тогда маленькая Юлька, жалея, что у нее нет отца, который мог бы за нее заступиться, или дяди, или брата, или вообще хоть какого-нибудь родственника, не такого слабого и беспомощного, как мать, которая могла только пожаловаться в школе, а дать сама сдачи за Юльку не могла...
        Но Юлька все-таки победила тогда Толкачева! Победила самым странным и неожиданным оружием! Когда однажды на перемене он ударил ее, а потом прижал к стене так, что хрупнули пробирки в ее руке, которые она несла в класс на урок, и осколки начали впиваться ей в ладонь, она, глядя в его наглые хулиганские глаза и вспомнив с безнадежностью, что нет у нее ни отца, ни дяди, ни брата, ни другого родственника, кроме далекого деда-врага, которые могли бы за нее заступиться, сказала звенящим от ненависти голосом:
        — Вот я вырасту! И у меня будет... Сын! И он будет лупить тебя каждый день. Если даже ты спрячешься на Северный полюс, все равно каждый день...
        Толкачев глупо засмеялся и отпустил ее. Больше он почему-то ее не трогал, а Юльке с тех пор часто снился один и тот же веселый сон: высокий широкоплечий человек ведет маленькую Юльку в белом парадном фартучке за руку по улице, и все оглядываются на них и улыбаются, потому что знают — Юлька и ее Сын идут лупить Толкачева.
        То было смешное, совсем детское, и странно — тогда Юлька чувствовала себя менее беззащитной, чем теперь. Словно Юлькино место на земле с центром неба над Юлькиной головой вдруг оказалось занятым! Словно Юльке еще предстояло заслужить право на все это: и на свою землю, и на свое небо, и на свою редкостную фамилию, и вообще на все Юлькино... Но разве это так? Ведь она родилась, она пришла на Землю — Юлька! Одна-единственная! Она родилась, и центр неба сразу оказался над ней, над Юлькой! Даже когда счастье уходило от нее — погиб отец, а потом умерла бабушка, — центр неба все равно остался над ее головой... А теперь он уходил, уходил!
        Она вдруг вспомнила, как умерла бабушка. Юлька не знала, что она умирает. Бабушка прилегла на диван и попросила у Юльки пить. Юлька принесла ей воды, а через пять минут она снова попросила пить. Юльке надоело бегать за водой. «Бабушка, — сказала она. — Я тебе принесу полную чашку, и пей, когда захочешь». Она поставила чашку на стол возле дивана и убежала во двор играть. А бабушка умерла. А Юлька так и не знает, дотянулась ли она до чашки с водой...
        Из-за окон пришла в комнату темнота, и Юльке стало совсем страшно.


* * *

        Она даже обрадовалась, когда в прихожей раздался звонок. Ей показалось, что звонок этот сразу разбил темноту и в комнате сразу стало светло. Она помчалась открывать и, зная почти наверняка, что это Дюк, так и не сумела по дороге к прихожей замаскировать свою радость.
        — Ты кого-то ждала?
        — П-почему ждала? Я никого не ждала. П-просто так... Была рядом, п-потому и открыла сразу.
        Туфли Дюк были в грязи, а на куртке и на аэрофлотной сумке темнели пятна воды — значит, попала под дождь. Юльку это неожиданно обрадовало — совсем не потому, что Дюк промокла, а потому, что та приехала, несмотря на дождь и грязь. Ведь приехала же! Ведь приехала!
        — Обедала? — грубовато спросила Дюк, входя в комнату и снова швыряя сумку на загудевший рояль.
        — Это очень дорогой инструмент. Нельзя вот так швырять на него что попало.
        — Ах да! — сказала Дюк и убрала сумку с рояля. — Сейчас будем ужинать.
        — Тебе кто-нибудь передал, что я обжора? Ты все время хочешь меня накормить.
        — Я могу не кормить. Как хочешь.
        Дюк скинула с ног грязные туфли и села на диван. Ее волосы, еще влажные от дождя, повисли потемневшими прядками и уже не были похожи на солнечные лучи. Юльке вдруг стало ее жалко. Наверно, оттого, что Дюк совсем не умела маскироваться по-Юлькиному. По ее лицу Юлька сразу поняла, что Дюк ужасно неловко, что она смущена чем-то. Тем, что из-под носа у Юльки утянула деда? Или тем, что сказала «не живи»?.. Прекрасно! Так ей и надо!
        — Зачем же ты сидишь босиком? У меня есть лишние туфли. Они мне все равно жмут. Дать?
        — Если тебе жмут, на меня и вовсе не налезут. У меня нога большая, как и у отца.
        Они взглянули друг на друга и умолкли. Дюк зачем-то стала теребить и мять подушку, лежащую на диване, а Юлька тут же отняла у нее подушку и зачем-то начала взбивать ее... Тогда Дюк вместо того, чтобы заметить вслух, что спать еще рано, взяла и притащила из прихожей раскладушку... Зачем же тогда надо было приезжать? Разве она не могла спокойно выспаться там, на своем холме?
        — Мне нужно видеть деда, — хмуря брови, сквозь зубы процедила Юлька. — Оказывается, он даже не знает, что я приехала, мамина телеграмма его не застала. А надо, чтобы он знал...
        Дюк оставила свою раскладушку в покое и выпрямилась.
        — Вот что! Я нарочно взяла его из больницы. И мама, и ее брат — хорошие врачи, их даже здесь в городе знают... И я ему тебя все равно не покажу. Незачем. Ты все равно ему чужая теперь.
        — Но он хотел меня видеть!
        — Он давно хотел тебя видеть... Когда погиб отец, он приехал, чтобы увидеться с тобой. А его не пустили. И сказали, чтобы он не приезжал больше... А он все равно опять приехал, а его опять не пустили... Тебя каждый раз от него прятали... А ты еще, как назло, похожа на отца!
        Юльке внезапно показалось, что перед ней и не Дюк вовсе, а маленькая, страшно обиженная кем-то девочка. Та самая, которую когда-то бил Федька Толкачев! Та самая, которая плакала ночами, жалея, что у нее нет отца или брата! Та самая, у которой когда-то не хотели улетать в небо красные самолеты... Словно Юлька вселилась в Дюк!
        — А потом мы перестали его пускать к вам. И не пустим больше! Пока твоя мать отвечала на письма, он еще надеялся. А потом ответила ты... Ну и все! Ты ему и так слишком дорого обошлась!
        — Но я хорошая! — сказала Юлька. — М-меня все хвалят!
        — Кто все?
        — Все! Спроси кого хочешь!
        — Значит, ты для всех хороша — и для хороших людей, и для подлецов?
        Юлька снова открыла рот, но от волнения ничего не смогла выговорить. А ведь хотела защищать себя изо всех сил. Просто она не была знакома с подлецами! Просто они ничего о ней не знают!
        — У нас на Заозерке лечится один майор, — вдруг ни с того ни с сего сказала Дюк. — У него до сих пор осколок в сердце.
        Это она вспомнила тот недавний их разговор на тропинке перед тем, как сказать Юльке «не живи»... Но почему вспомнила? Юльке стало холодно и неуютно. Она сунула руки под теплую подушку, но все равно не согрелась.
        — Его лечит твоя мать?
        — Да, моя мама.
        — А м-моя работает экономистом. Они вместе с папой работали. Всегда вместе...
        — Да? — холодно переспросила Дюк.
        — Да! — сказала Юлька...
        — А зимой мы живем здесь, с дедом, — сказала Дюк.
        — Ну и прекрасно, — сказала Юлька.
        Они так и легли спать, не дождавшись полной темноты и не поужинав. Юлька — на диване, Дюк — на раскладушке. И тишина, пришедшая оттуда, со спокойного озера, сейчас же вошла в комнату.
        Юльке же не хотелось тишины, ей хотелось поговорить еще хоть немного. Кто бы мог подумать, что все эти четырнадцать лет о Юльке думали, о ней тревожились... Но Дюк лежала молча, и казалось — густая-густая темнота пришла в комнату, хотя еще можно было различить предметы, даже стрелки часов на письменном столе деда.
        Нет, все-таки непонятно, зачем нужно было приезжать со своего холма! Чтобы лежать на раскладушке и молчать?
        — Твоя раскладушка так скрипит, что я никак не могу уснуть!
        — Я же не шевелюсь.
        — Все равно скрипит.
        — Я могу перейти к тебе. Но ведь там тесно.
        — Ничего не тесно, — помолчав, сказала Юлька.
        Дюк с подушкой под мышкой протопала по полу и легла на диван рядом с Юлькой. Однако и тишина и темнота все равно не ушли из комнаты, потому что Дюк молчала.
        — Тебя мальчишки били когда-нибудь? — спросила Юлька.
        — Нет, — ответила Дюк.
        Юлька хотела рассказать ей про странную встречу на лестнице и про Федьку Толкачева, того единственного подлеца, которого она знала и который, конечно же, до сих пор ничего хорошего сказать о Юльке не может, но Дюк оборвала ее:
        — Ладно. Спи. Мне завтра вставать рано.
        Юлька уткнулась носом в плечо Дюк. Плечо было маленьким, твердым и холодным оттого, что высунулось из-под одеяла. Юлька прикрыла его ладонью. Плечо согрелось, но все равно было твердым, совсем не таким, как Юлькино плечо... Они лежали вот так долго и долго молчали. И Юлька вдруг услышала, что у них совершенно одинаковое дыхание, совершенно один ритм — словно они долго шли куда-то и устали одинаково. Или вместе пели одну и ту же песню... И Юльке больше уже не захотелось разговаривать, потому что и так было хорошо.


* * *

        А ночью ей снова приснился далекий и почти уже забытый веселый детский сон. Юлька и Сын шли по улице. Только все было почему-то наоборот — Сын был совсем маленьким, совсем крошечным, как детсадовский малыш, а у большой и сильной Юльки были крепкие, твердые плечи, жесткие ресницы и светлые, прямые, как солнечные лучи, волосы. Словно в Юльку вселилась Дюк.
        Ощущение это было таким реальным, таким прочным, что, проснувшись утром и не обнаружив рядом с собой Дюк, Юлька не удивилась ни капельки, словно Дюк и Юлька в самом деле слились в одного человека... Юлька прищурила глаза — не от солнца, попавшего ей прямо в лицо, а чтобы разглядеть свои ресницы. Не стали ли они короткими и жесткими, как у Дюк.
        Ресницы были по-прежнему длинными и мохнатыми. Юлька была Юлькой. Однако беспокойство, пришедшее к ней почему-то во сне, не оставило ее. Она еще долго лежала под одеялом, мучительно раздумывая над тем, почему же сон, снившийся ей тысячу раз, теперь был каким-то беспокойным. Потом она догадалась почему! Юлькин Сын на этот раз не был великаном! И во сне она все время с беспокойством щурила глаза, стараясь рассмотреть свои ресницы, и радовалась тому, что они жесткие и короткие. Словно именно от этого зависело, вырастет ли Сын в великана!
        Надо же! Юлька рассмеялась от всей этой несусветной чепухи. Ей даже стало весело. Она вылезла из постели и тут же увидела лежащую на рояле записку от Дюк.
        «Сегодня приехать не смогу, у нас концерт. Еда в холодильнике. На Зеленой площади есть музей. Смотри на обороте». На обороте записки подробно описывалось, как добраться до музея на Зеленой площади.
        Все-таки это было не очень-то честно — подсовывать Юльке музей на Зеленой площади вместо деда! Юльке снова стало обидно, и хорошее настроение ее улетучилось.
        Часы на дедовом столе показывали половину десятого. Целый день впереди, долгий, скучный, одинокий. Как просто и легко день заполнялся дома, в Саратове!.. Она подсчитала на пальцах дни и ужаснулась — уже целую вечность она здесь, а ей не прислали из дому еще ни одного письма! Она торопливо оделась, причесалась кое-как, сунула ноги в старенькие, ссохшиеся за ночь туфли и побежала на первый этаж, к почтовым ящикам.
        Писем из дому не было, и Юлькины глаза сразу подернулись влагой, словно ее с головой окунули в надоевший ей до смерти Финский залив. Она с трудом отыскала на дне этого залива свой этаж, свою дверь и кошелек с деньгами на столе в комнате. Надо сейчас же отправить матери телеграмму!


* * *

        Чудеса в этом городе витали в воздухе, ютились под крышами домов, жались к подъездам. Когда Юлька вышла из дома, она нос к носу столкнулась с золотым незнакомцем из своего золотого сна! Он стоял у крыльца и спокойно разговаривал с каким-то мальчишкой...
        Первое, что пришло Юльке в голову, было — сейчас же вернуться назад, переодеться в новый костюм, надеть новые туфли и сделать другую прическу. Но было уже поздно, они оба увидели ее и посторонились, уступая дорогу. Юльке не оставалось ничего другого, как пройти мимо него в старых туфлях, с убогими немодными косицами за спиной, с расцарапанными коленками!.. Ни Любка, ни Наташа такого, конечно, не перенесли бы. Не перенесла бы этого и Юлька, если бы за ее спиной не раздалось:
        — Новенькая в нашем доме появилась!
        — Это не наша. Приходила к кому-то.
        — К кому ж так рано?
        — А хорошая мордочка!
        — Я не разглядел...
        Ах, как жаль, что он не разглядел! И обернуться нельзя! Просто невозможно обернуться!..
        Юлька дошла до первого переулка и завернула за угол, хотя ей надо было дойти до Центральной улицы, никуда не сворачивая. Здесь, в переулке за углом, она постояла немного, стараясь успокоить прохладными ладонями горячие щеки. Если сейчас уйти на почтамт — а это значит уйти надолго, — то они так и подумают, что Юлька приходила к кому-нибудь в гости и теперь ушла навсегда и больше не придет.
        Переулок, в котором она укрылась, спокойный и уютный раньше, теперь был разрыт, распахан — здесь в глубокую траншею укладывали какие-то трубы, и деревянные мостики с перильцами, перекинутые от тротуара к тротуару, напомнили Юльке Ленинград в тот сказочный вечер, когда она металась по городу в пустынной тишине, разрывая завесу стремительного холодного снега. Сейчас было лето, и она стояла на солнечной стороне улицы, и солнце золотило и согревало ее плечи и коленки, но ощущение предстоящего чуда снова было с ней.
        Она медленно вышла из переулка и пошла назад к дому.
        Они все еще стояли у крыльца, но теперь их было уже трое. Они все трое заметили ее, когда Юльке оставалось пройти до крыльца метров десять, и эти метры Юлька прошла так, словно на ногах у нее были снова волшебные туфли-кораблики.
        — А вы к кому? — Это спросил не золотой, а кто-то из тех остальных, но ведь все равно золотой стоял рядом, и Юлька, успевшая уже подняться на крыльцо и взяться за ручку двери, остановилась.
        — А я здесь живу.
        — Поменялись квартирами? — Это спросил уже золотой, и Юлька выпустила ручку двери.
        — Я п-приехала в гости, к деду.
        — Ага, — сказала золотой. — Серега! Где у нас живут деды?
        — Дедов у нас много! На первом два, на втором еще один. Самый вредный на пятом, под чердаком.
        Юлька испугалась, что они дойдут до четвертого этажа, и быстро сказала:
        — Скучный у вас город.
        — Почему же скучный?
        — Волги нет.
        — Ах, вы с Волги! — Это сказал золотой. — Но у нас озеро!
        — И пляж есть, — добавили остальные.
        — Если хочешь знать, песок там как на Черном море. — Это золотой перешел на «ты»!
        — На Черном море нет песка, — равнодушным тоном все знающего и все испытавшего человека сказала Юлька. — Там камни как булыжники.
        — На нашем — песочек!
        — Желтенький!
        — Сахарный!
        — Как в детском садике!
        — Так вам и поверили!
        — На спор?
        — На спор.
        — Купаться, пожалуй, не искупаешься, холодно. А прогуляться можно. На переправе. Острова у нас — нигде таких нет.
        Все это было здорово похоже на то, как Юлька назначала свидание тому, северному мальчишке, так и не полюбившему Волгу.
        — А сосны у вас есть?
        — Поищем!
        — Поедешь?
        — Н-не знаю.
        — Если надумаешь, то позвони во вторую квартиру, вот этому, Сереге.
        Сереге?.. Юльку Серега не интересовал ни капельки.
        — Я п-подумаю, — сказала она.


* * *

        Ровно два битых-убитых часа провела она перед зеркалом, придумывая новую прическу. Она укладывала волосы на голове то башней, то валиками-крендельками, то просто связывала их хвостом на затылке, то распускала по плечам — все было плохо, все ей не нравилось, и, значит, ему не понравилось бы.
        Она возненавидела свои волосы. Лучше уж постричься — гладенько и просто, как у Дюк.
        Зачем эти крендели-завитки на голове? Все равно никто не верит, что это свои кудри! Вот Дюк повезло — никаких кудрей, и волосы пышные.
        В конце концов она все-таки смастерила кое-что на голове, надела костюм с плиссе, новые туфли, соскребла в прихожей со стенки немного мела, чтобы припудрить расцарапанные вчера о кусты коленки, и выбежала на улицу. Но у подъезда было пусто и совсем тоскливо, как на осеннем пляже, когда он начинает напоминать пустыню...
        На почтамте Юлька испортила пять или шесть бланков, но так и не смогла придумать, какими словами дать понять матери, что ей хочется обратно домой. Пусть даже в одну комнату с таран-торпедой! Пусть! Они уживутся!
        Она мучилась над пустыми бланками до тех пор, пока ее не согнали с подоконника, на котором она устроилась. Она ушла с почтамта, так ничего и не придумав.
        Зеленую площадь Юлька не искала, эта площадь попалась ей на глаза сама, когда Юлька, набродившись по шумным центральным улицам и съев две порции мороженого в маленьком стеклянном кафе, выбралась на одну из тихих улочек и пошла по ней, для интереса никуда не сворачивая. Улочка и вывела ее к тихой Зеленой площади.
        Музей стоял за низенькой металлической оградой маленького сада. Старинная, вросшая в землю пушка у входа под навесом глянула грозным черным жерлом прямо Юльке в лицо, когда та подходила к крыльцу, напомнив Юльке почему-то Дюк. И Юлька ответила ей таким же бесцеремонным взглядом, заглянув в пустое черное жерло. Ничего она там не увидела!
        Музей был не очень большой — меньше, чем Юлькин в Саратове. Посетителей в маленьких залах было немного. Все, что находилось в этих залах, Юлька давным-давно видела в других музеях. Самый же интересный зал Юльке так и не удалось рассмотреть толком. Восковые фигуры в человеческий рост, в старинных одеждах заполнили этот зал, расположившись вокруг стола, заставленного глиняной посудой. Они напомнили Юльке жителей уснувшего царства. В зале, кроме Юльки, никого больше не было, и она поторопилась поскорее из него уйти, пожалев, что рядом нет Любки с Наташей. Уж втроем они нашли бы над чем посмеяться в этом музее. Они всегда умели смеяться, даже над самым несмешным, когда были втроем.
        А в соседнем зале было совсем скучно. На стенках висели фотографии, лежали под стеклом какие-то бумаги, стальная каска. Подальше, на самом видном месте, под стеклом висела шашка с витой блестящей рукоятью и лопнувшим клинком. Табличка, прибитая под нею, сообщала, что шашка не принадлежит музею, а принадлежит ученику восьмого класса восемнадцатой школы Коле Антропову, который получил ее по наследству от своего деда.
        Неприязнь шевельнулась в Юльке к этому Антропову-наследнику, пролезшему в музей на плечах своего, наверно, знаменитого деда. А может быть, это была просто зависть?
        Юлька отвернулась, хотя шашка с витой рукоятью была самым интересным экспонатом в этом маленьком, заполненном фотографиями зале, машинально скользнула взглядом по табличкам, развешанным под фотографиями на противоположной стене, и тут же испуганно отпрянула назад, чуть не выдавив локтем стекло витрины с шашкой. В одном из коротеньких столбцов печатного текста она увидела свою фамилию. «Витанович!» — кричала табличка под нижней фотографией слева. «Ви-та-но-вич!»
        Юлька на цыпочках подошла.
        Табличка сухо и официально доводила до Юлькиного сведения, что на фотографии, висящей перед ней, — старший лейтенант Егор Витанович, бывший ученик десятой средней школы и бывший студент педагогического института, ушедший в 1941 году добровольцем на фронт и погибший смертью героя в 1943 году под городом Черниговом...
        Егор, старший брат отца, которого Юлька не видела никогда и не могла видеть и о котором она никогда не думала раньше, смотрел на нее с фотографии из-под коротких и, наверно, очень жестких ресниц пристальным, застывшим взглядом, воскресшим для Юльки совсем недавно в упрямом взгляде Дюк! У него были светлые глаза и совсем светлые, прямые волосы, откинутые назад со лба... Юльке показалось — это Дюк посмотрела на нее с фотографии!
        Значит, был в их роду человек, оставивший Дюк свое лицо, и свой взгляд, и еще что-то непонятное, суровое и гордое, тревожащее Юльку... Все нормальные дочери похожи на отцов. В крайнем случае — на матерей. А эта — на дядю... Странно, наверно, знать, что ты похожа на человека, который умер задолго до того, как ты родилась. Не умер! Его убили фашисты. Может быть, осколком в сердце — тяжелым, как топор, с рваными, острыми, как у ножа, краями... Или пулей — не той, которую выдумала Юлька и которая входила в сердце легко, а настоящей, несущей настоящую смерть навсегда. И он не бежал, не спасался... «Но ведь нельзя же все время помнить об этом! Так и жить нельзя будет!» — «Так не живи!»
        Через зал с шумом и топотом прошла группа мальчишек, бесцеремонно задевая Юльку локтями. Мальчишки искали какой-то старинный мушкет. «Настоящий! Мушкетерский!»
        Внезапный гнев вырос в Юлькиной душе. Словно держала она в руках что-то большое, драгоценное, как сердце, а они, толкая ее, не заметили этого, а если заметили, то отнеслись к этому беспечно и равнодушно...


7. Находка

        В сквере у кинотеатра, где когда-то Юлька встретила своего золотого, было полно народу — киносеанс еще не начался. Скамейка, на которой Юлька сидела когда-то, была занята стайкой девчонок в мини-платьях и с модными прическами.
        — А он плохо танцует! Плохо! Плохо! Не спорьте!
        — А все равно с ним танцевать всегда приятно!
        — Не всегда, а только в жаркую погоду. У него руки всегда холодные-холодные...
        Юлька остановилась у скамьи. Девчонки эти показались ей очень хорошими, ужасно своими, чем-то похожими на Любку с Наташей. Если бы она заговорила с ними, они сразу бы поняли друг друга и сразу нашли бы общий язык. Они ничем не были похожи на странную и жестокую Дюк. Свое, родное, привычное, саратовское, возникло перед Юлькой вместе с этими веселыми девчонками! Юлька хотела заговорить с ними о чем-нибудь, о каком-нибудь родном пустячке, вроде того, что «мини» в будущем сезоне будут и не модными вовсе и платья будут шить в талию, но из фойе кинотеатра раздался пронзительный звонок, и стайка девчонок с веселым родным визгом снялась с места. Сквер мгновенно опустел. Юлька вздохнула и присела на краешек скамьи. И зачем она торчит в этом городе, в чужой, пустой квартире? Ведь она может сегодня же, сей же час уложить свои вещи и ехать на вокзал за билетом! Ведь есть и оговорка в телеграмме, и, прощаясь, мать сказала ей, чтобы она возвращалась сейчас же домой, если ей не понравится у деда! А ей не понравилось!
        Похоже было, что на город надвигалась гроза. Подул ветер, такой резкий и холодный, что у Юльки заледенели коленки, а руки стали точно такими же, как у того мальчишки, с которым хорошо танцевать в жаркую погоду. Она вспомнила про свои теплые кофты, свитер, платок, лежащие в чемодане, даже про осенние полусапожки, а потом снова подумала о матери и о том, что от нее до сих пор нет писем...
        Никогда еще в жизни ей не было так одиноко, как теперь на этой скамейке в чужом сквере под чужим небом совсем чужого города, ни капельки не похожего на тихий песенный город со стеклянной водой в медленной речке.


* * *

        А дома в почтовом ящике ее ожидали сразу три письма.
        Одно было от матери. Мать писала, что страшно соскучилась, что очень беспокоится, что лучше бы все-таки было, если бы Юлька поехала к няне Мане с Любкой и Наташей. Дальше она писала, что они с Василием Леонтьевичем уже смотрели новую квартиру и что она им понравилась. Как только все окончательно выяснится, она даст Юльке телеграмму, чтобы Юлька немедленно вылетала домой, поскольку к моменту въезда и прописки ей лучше все-таки быть дома.
        Любка в своем письме ехидно сообщала, что Юлькину законную жилплощадь, как и следовало ожидать, тут же после ее отъезда занял Василий Леонтьевич, и злорадствовала — так Юльке и надо, если она так легко позволила себя с этой жилплощади выжить.
        А третье письмо было от самого Василия Леонтьевича. Письмо было почти официальным, хотя он и прикрыл эту свою официальность шутливым обращением «Юленька-дуленька». Он сообщал, что, возможно, квартиру они получат раньше, чем предполагалось, и, как будущий отчим, приглашал Юльку под свой кров.
        Вот же сколько хороших людей на свете! И Василий Леонтьевич! И няня Маня! И никто из них еще ни разу не сказал Юльке: «Не живи!» И никто не скажет ей этого, если ей не захочется помнить о застывшем взгляде Егора Витановича...
        Поднявшись к себе наверх, она быстро собрала вещи. Собирать-то, собственно говоря, было нечего — она так и не вынимала ни теплых кофт, ни свитера, ни платка из чемодана. Она положила в него зеркальце, расческу, новые туфли, банки с компотом, телеграмму о своем приезде и внимательно огляделась — не оставила ли чего-нибудь такого, что могло напомнить обитателям этой комнаты о ее приезде.
        Конечно же, оставила! Взломанный шкаф!
        Ни молотка, ни гвоздей в квартире она не нашла и, пытаясь починить сломанный крючок голыми руками, нечаянно задела стопку журналов, лежащую на нижней полке. Журналы поползли на пол, и тогда неожиданно вместе с ними вылезла из шкафа тяжелая металлическая коробка. Удержать ее Юлька не успела, она опрокинулась набок, раскрылась, и в Юлькины руки из нее медленно сполз тяжелый, но маленький, похожий на детскую игрушку пистолет...
        Юлька не сразу поняла, что это настоящее оружие. Сначала она так и подумала, что это игрушка. Но пистолет был настоящий — плоский, черный, с устремленным вперед коротким дулом, с чуть подавшейся назад маленькой рукояткой, отделанной с обеих сторон желтыми полированными пластинками из дерева. Пластинки расшатались, отстали, и поэтому в двух местах рукоять была туго перехвачена тонкой, потемневшей от времени металлической полоской, врезавшейся в дерево... Может быть, это был и не пистолет вовсе, а какой-нибудь револьвер или наган. Или даже браунинг...

        Оцепеневшая Юлька долго сидела на корточках перед распахнутым шкафом не шелохнувшись, держа находку на раскрытой ладони. Браунинг был старый и покалеченный, но из него, наверно, еще можно было стрелять...
        Зажмурив глаза, Юлька рывком сунула его обратно в коробку. Там что-то коротко и сухо звякнуло. «Патроны!» — подумала Юлька.
        Но патронов в коробке не было. Там лежали звезды... Большая, красивая, как цветок, с серпом и молотом в золотых лучах. Звезда без лучей, яркая, как знамя, с фигуркой солдата в центре. Три совсем одинаковых, только разного цвета, на полосатых колодках, с одной и той же надписью: «слава», «слава», «слава»... И еще звезды и еще...
        Такие ордена Юлька видела и раньше. Но всегда это было связано с чем-то торжественным и шумным, с грохотом барабанов, с громкими маршами — на пионерских сборах, на парадах, когда все празднично и даже весело. А здесь они лежали на Юлькиных ладонях тихо, молчаливо, и отблески далеких боев хранились в их золотых и серебряных лучах... Они были похожи на те отцовские песни, в которых пелось о суровом боге войны, гремящем в седых лесах, и о старом майоре, которому не спится, когда из-за далеких гор приходит гроза.
        Она осторожно положила ордена обратно в коробку и тогда увидела, что положенный ею туда раньше браунинг-пистолет повернут к ней теперь другой своей стороной и на деревянной пластинке, перехваченной металлическими полосками, видна старая, почти стершаяся неглубокая резьба. Это была какая-то надпись, и буквы были латинские... Не прикасаясь к коробке, Юлька попыталась прочитать незнакомые, чужие слова. Первое слово было совсем непонятным. То ли Цурги, то ли Гурги. Дальше шла какая-то дата, почти целиком закрытая металлической пластинкой, скрепившей рукоять. Ниже расположилась вторая строчка, и первое слово в ней показалось Юльке почему-то знакомым. Словно оно давно было известно Юльке, только хитро замаскировалось теперь за чужими буквами, за чужим языком. «Салудо», — прочитала Юлька. Следующее же слово снова перехватывалось металлической полоской, и можно было прочитать лишь его первую половину — «цамар» или «камар»... Почему «камар»? Даже не «комар», а «камар»?..
        Она все еще сидела над коробкой, разгадывая это знакомо-незнакомое «салудо», когда где-то в соседней квартире часы пробили два раза.
        Тогда она закрыла коробку и осторожно поставила ее на прежнее место в шкафу. Но странно — в руках у нее словно остался холодок от этих застывших серебряных лучей... Юлька даже озябла. И странное сожаление снова вернулось к ней!
        И было оно таким сильным, таким горьким и таким огромным, что уместиться с ним вдвоем в небольшой тесной комнате деда было просто невозможно!
        Юлька взяла кошелек с деньгами, пихнула ногой упакованный чемодан, стоявший посреди комнаты, и ушла из квартиры. Она спустилась по лестнице, миновала Мельничную улицу, вышла на Центральную, и мимо нее с шумным шелестом промчался троллейбус. Шестой троллейбус шел на вокзал, к электричке. Это Юлька помнила еще со вчерашнего дня.


8. Открытие

        На этот раз она сошла на той станции, на которой ей и нужно было сойти, и сразу вышла к главному входу в парк. Совершенно неожиданно здесь не оказалось ни отвесных тропинок, ни крутых ступеней, ведущих вверх. Неширокая дорога, покрытая асфальтом, поднималась некруто, почти полого, врезавшись в зеленое тело холма и кое-где делая мягкие повороты, — по ней спокойно мог проехать даже автомобиль.
        У ворот парка прогуливался вахтер, и Юлька, не рискнув завязать с ним знакомство, нашла первую попавшуюся ей дыру в ограде, через нее проникла в парк, тут же застряла в кустах и позорно выбиралась из них уже через чистенькие газоны и клумбы. Потом ей пришлось пробираться через чащобу влажных кустов, хлеставших ее по исцарапанным коленкам.
        Где-то вдалеке, за холмом, громыхнул гром, по кустам захлопали крупные капли — звонкие, словно разноцветные. После такого дождя Юльке всегда хотелось пошарить под деревьями, отыскать на земле прозрачные капли-камешки...
        Наконец ей удалось выбраться к деревянной сцене-раковине, мимо которой вчера тащила ее к беседке Дюк. На дощатом полу сцены валялись залетевшие с деревьев листья. Юльке вспомнилась последняя смена в пионерском лагере, когда осень уже на носу и в лагере все выглядит бесприютным и заброшенным. Она на цыпочках пошла через «зрительный зал» — несколько садовых скамеек, сдвинутых в неровные ряды, но не успела пройти и десяти шагов, как хлынул ливень. Она добежала до сцены и взлетела по скрипучим ступенькам под крышу. Промокла она до последней ниточки, но странно — плиссе на юбке теперь ее уже не беспокоило так, как позавчера, когда она у ларечка неподалеку от больницы ела колбасу и ругалась.
        Она прижалась к вогнутой стенке сцены, стараясь быть незаметной — чтобы ее не увидел кто-нибудь из парка. Она боялась попасться на глаза кому-нибудь раньше, чем она покажется самой Дюк...
        Дождь не кончался, продолжал с силой хлестать по звонкой покатой крыше сцены, но склонившееся к самому горизонту солнце вдруг прорвалось сквозь блестящую листву и круглым ярким пятном легло Юльке под ноги. Прижатое тучей почти к самому горизонту, оно было ярко-оранжевого цвета — как огромный прожектор. Юльке вдруг подумалось, что ей никогда еще не приходилось стоять вот так — на сцене в свете яркого луча... А шум дождя — это шум зрительного зала, не затихшего после оваций. Еще не придуманная Юлькой музыка жила в нем!
        Она осторожно подошла к краю сцены, ливень сейчас же забарабанил по ее плечам и тут же отступил — то ли ветер отогнал его в сторону, то ли гроза начала стихать. А музыка, жившая в нем до сих пор, ушла от него к Юльке. Юлька шепотом запела.
        Она запела песню о трех товарищах из города Эн, замученных фашистами. Это была самая грустная песня на свете из всех песен, которые знала Юлька:

Жили три друга-товарища                
В маленьком городе Эн.
Были три друга-товарища
Взяты фашистами в плен...

        Словно знакомые колечки синего папиросного дыма поплыли вдруг перед Юлькиными глазами и густым голубым туманом заслонили от нее и зрительный зал, и деревья вокруг него, хотя солнце, все еще лежащее на сцене у ее ног, хорошо освещало и зрительный зал, и парк.

Стали допрашивать первого,          
Долго пытали его —
Умер товарищ замученный
И не сказал ничего...

        Она запела громче. Она сама не знала, что у нее такой сильный и по-мальчишески звонкий голос. В пустых комнатах наедине с домашним эхом он звучал совсем по-другому, приглушенно и робко.

...Третий товарищ не вытерпел,
Третий — язык развязал.
— Не о чем нам разговаривать! —
Он перед смертью сказал...

        Туча прикрыла солнце, и на несколько секунд оно погасло в Юлькиных глазах. Стало темно, словно в зрительном зале погасили свет. Дождь давно уже не шумел и не бил по крыше, как будто решил послушать, чем же кончится Юлькина песня...
        Никогда в жизни Юльке не было так жаль уходящего солнца! И никогда-никогда ей не было так по-настоящему, до горьких слез жалко трех товарищей из города Эн, замученных фашистами... Она не стала петь последний, самый грустный куплет, тихонько спустилась со сцены и пошла через зрительный зал, с трудом выбираясь из лабиринта мокрых скамеек...
        — Что же ты не допела?
        Вздрогнув, Юлька повернулась на голос.
        Слева от нее, прислонившись к мокрому стволу дерева, стоял человек. Он был в старом военном кителе и почти не выделялся на фоне темной зелени, окружившей зрительный зал. Он был невысокий, с седеющей головой, а левая его рука тяжело лежала на груди — там, где сердце, правой же он опирался на палку. На плечах его виднелись темные полоски — следы от дождя — как погоны.
        Юлька почувствовала, что покраснела. Никто никогда, ни одна душа не слышала Юлькиных песен. Пожалуй, Юлька даже стыдилась их. Любка с Наташей просто засмеяли бы ее, услышав, какие немодные песни она поет.
        — П-простите, — сказала Юлька. — Я в-вам помешала?..
        — Напротив. Ты сейчас даже лучше пела, чем на концерте.
        — Н-на каком концерте?
        — Ты же пела эту песню!
        — Когда?!
        — Сегодня, здесь на концерте...
        — Что вы, я н-не пела...
        — Ну как же не пела? Ты — Юля! И у тебя такая красивая редкая фамилия... Ты — Витаневич!
        — Витанович! — поправила его Юлька, прежде чем успела хоть что-нибудь сообразить.
        — Ну вот видишь, я почти запомнил. Только мне почему-то показалось тогда, что ты беленькая... Или я тебя действительно спутал с кем-нибудь?
        Конечно! Спутал! Неужто он спутал ее с Дюк?.. Спутал по песне?.. Неужто сегодня здесь, на этой сцене, Дюк пела Юлькину песню?!
        — Я не Витаневич, — сказала Юлька захлебнувшимся голосом. — Я в-вовсе н-не Витаневич!.. И я н-не пела. И я здесь н-не живу. А вы ничего не знаете и все путаете!
        Она повернулась и хотела уйти от него, но он задержал ее сердитым вопросом:
        — А почему ты грубишь?
        Началось! Именно так или приблизительно так в последнее время кончались почти все Юлькины разговоры со взрослыми. А потом были жалобы на нее, и ей влетало. Но этому человеку в кителе некому было пожаловаться на Юльку.
        — Простите, — сказала она, стараясь не глядеть ему в глаза. — Я не грублю, просто у меня такой уж голос.
        — Ну, положим, у тебя хороший голос. Жаль, что ты не допела песню.
        — Это очень старая песня, — буркнула Юлька. — Ее уже давно не поют.
        — Да, — сказал он задумчиво, отодвигаясь от ствола дерева и тяжело опираясь на палку. — Песня очень старая, ее пели еще до войны.
        — Ее не могли петь до войны, — мягко возразила ему Юлька. — Это военная песня. Там же поется про войну с фашистами.
        — Но ведь еще была Испания! — сказал он.
        Да. Конечно! Как же Юлька могла забыть об этом? Ведь еще была Испания, где тоже дрались с фашистами и где в маленьком незнакомом городе Эн жили три товарища, взятые фашистами в плен.
        Он опять прислонился к стволу и снова положил руку на сердце, а Юлька вдруг подумала — а что, если это тот самый, у которого в сердце осколок?
        — Вы м-майор? — спросила Юлька.
        — А что?
        — Н-ничего. Так, — глуховатым голосом сказала Юлька. — Я так. Я думала, что вы майор.
        — А какое это имеет значение? — спросил он с интересом.
        — Н-никакого, — сказала Юлька. — Зачем вы ходите? Вам нельзя так много ходить.
        — Почему нельзя? — спросил он почти сердито, и Юлька поняла, что ему и в самом деле нельзя много ходить.
        — Потому что сыро, холодно. Так вас никогда и не вылечат.
        — Я завтра уезжаю. Вылечился...
        Юльке послышалась какая-то странная усмешка в его голосе, она приняла ее на свой счет. В другое время этого было бы достаточно, чтобы снова сказать что-нибудь резкое, но на этот раз она лишь спросила с обидой:
        — И почему это все взрослые так не любят друг друга?
        — Почему не любят?
        — Не любят! Я это чувствую по себе.
        — Ты взрослая?
        — Взрослая, — сказала Юлька.
        Он непонятно прищурил глаза.
        — Видишь ли, — сказал он, доставая из кармана сигареты и закуривая. — Значит, ты выросла и сделалась равной с ними, со взрослыми. Такой же, как они сами... Наверно, они ждут от тебя чего-то серьезного — пришла пора. А ты не привыкла к этому. Наверно, они хотят, чтобы ты берегла то, что берегут они... А ты не готова?
        Юлька вдруг вспомнила, как стояла она в музее перед фотографией и как казалось ей, что держит она в руках что-то большое, драгоценное. И как внезапный гнев вырос в ней, когда мимо нее и Егора Витановича бесцеремонно и равнодушно прошли мальчишки, разыскивая старинный мушкет. Быть может, точно такое же чувство испытывали взрослые к той, к прежней Юльке?.. А она, ничего не поняв, отгородилась от них враждебной броней необщительности...
        Он затянулся. Знакомые колечки папиросного дыма поплыли над Юлькиной головой, запах его смешался с запахом опавших, не сумевших почему-то пожелтеть листьев. У Юльки закружилась голова, она вцепилась руками в мокрую спинку скамьи и сказала шепотом:
        — Курить вам тоже нельзя, а вы курите.
        — Гм, — сказал он, — все-таки я тебя припомнил. Ты действительно Витаневич!
        — Нет! — сказала Юлька.
        — Как же твоя фамилия?
        — А ваша? — спросила Юлька.
        Он засмеялся:
        — А если я засекречен? Если я из города Эн?
        — А я из Саратова, — сказала Юлька.
        — Ну вот видишь! Почти земляки! — воскликнул он. — И все-таки ты — Витаневич.
        — Простите, я очень спешу, — сказала Юлька, отцепив руки от спинки скамьи.
        Она убежала от него, оглянувшись напоследок два раза. И оба раза видела — он стоял посреди дорожки между двумя рядами садовых скамеек и смотрел ей вслед, опираясь на палку. Наверно, ему было трудно повернуться к ней всем своим большим больным телом, и он смотрел на нее, повернув в ее сторону лишь голову. Так иногда смотрят люди со старинных портретов.
        Юльке показалось, что она его обидела. Может быть, ему было скучно бродить по парку одному и он хотел поговорить с ней еще о чем-нибудь, а она убежала. А может быть, ему не хочется завтра уезжать отсюда, и он хотел пожаловаться на это Юльке. Зачем она убежала? Ведь не было рядом ни Любки, ни Наташи, которые могли бы засмеяться, если Юлька сделала бы что-нибудь не так... Они умели смеяться даже над самым несмешным. А почему? Зачем?
        Голова ее была так прочно занята этими беспокойными мыслями, что она не сразу нашла дорогу к беседке, где они вчера с Дюк выясняли родственные отношения. Кусты и деревья росли часто, они обступали ее со всех сторон. Юлька вся исцарапалась, пока наконец-то выбралась к знакомой беседке.
        В беседке было пусто, только разноцветные лепестки каких-то уже увядших полевых цветов да опавшие зеленые листья лежали на полу, словно разноцветные капли застывшего дождя, которые никогда не отыщешь под деревьями и которые залетели сюда только потому, что здесь их никто не мог увидеть, кроме Юльки.
        Юлька собрала лепестки дождя в вялый букетик, сгребла в сторону мокрые листья и села на скамью...
        То, что этот военный принял Юльку за Дюк, было странно и даже страшно, словно у Юльки оказался двойник, как две капли воды похожий на нее. Но ведь это было не так! Они совсем не похожи друг на друга! Ну и что из того, что они знают одну и ту же песню? Если ее пел отец, значит, могли петь и тысячи других людей. В конце концов, это совсем разные песни! Одна — Юлькина, которая никогда-никогда, до самого сегодняшнего дня, не пелась громко, а только вполголоса, в одиночестве, другая песня — песня Дюк, которую та пела громко, для людей. А почему не пела свою песню для людей Юлька?..
        Скамья, на которой сидела Юлька, была холодной, и беседка, как и тогда, продувалась ветром насквозь. У Юльки похолодели руки и кончик носа. Она поднесла ладони лодочкой к лицу и попробовала дыханием отогреть озябший нос. Наверное, нос был красный от холода, а ей очень хотелось быть красивее Дюк. Но она и так красивее! Ведь она похожа на отца, а Дюк не похожа!
        Сумерки приходили в парк быстро. Наверно, потому, что туча, пронесшаяся ливнем, ушла в ту сторону, куда ушло и солнце. Стало еще холоднее, и ветер подул сильнее. Юльку охватило странное беспокойство. Она никак не могла уловить причину этого беспокойства, оно не было связано с той жалостью к себе и с горьким сожалением, которое так и не уходило от Юльки, поселившись в ней прочно. Беспокойство это существовало отдельно, жило само по себе. Это было беспокойство о чем-то другом, словно она забыла сделать что-то важное, без чего не имеет права, не может уйти отсюда, не повидав Дюк... Надо было найти ее во что бы то ни стало. Она поднялась и, выйдя из беседки, по мокрой тропинке пошла к главному корпусу мимо затихшей сцены. Человека в кителе здесь уже не было. И вообще парк затих, только редкий дождь шлепал по неподвижным листьям. Когда Юлька задевала их головой или плечами, они шевелились сонно и сонно сбрасывали на Юльку холодные капли.
        Дюк она нашла неожиданно быстро — у распахнутых дверей главного корпуса. Дюк была в новом платье, похожем на Юлькин костюмчик с плиссированной юбкой, а в волосах — широкая лента. Вот так, наверно, она выходила на сцену петь Юлькину песню. Фонарь, горящий у двери, снова зажег оранжевые огоньки в ее волосах, еще неяркие в слабых сумерках.
        — Ты?.. Зачем приехала?
        Дюк схватила ее за руку и увела от освещенной двери, где стояли женщины в белых халатах. А Юлька тут же спохватилась, что ничем не может оправдать свое появление здесь. Ведь не скажешь же, что просто хотела увидеться...
        — От м-мамы пришло письмо. Она п-пишет, что нам дают квартиру и, м-может быть, мне придется уехать раньше...
        — Ты пришла проститься? — спросила Дюк.
        Такого вопроса Юлька не ожидала! Если бы она ответила сейчас «да», это было бы все! И Дюк, и дед, так и не узнавший о Юлькином приезде, и дом на холме — все ушло бы навсегда, навеки, словно и не существовало никогда! И Юлька промолчала.
        — Саратовский поезд уходит ночью, — сказала Дюк. — Но, наверно, сейчас очень трудно с билетами.
        — Да! — охотно поддержала ее Юлька. — Очень трудно! Когда я сюда ехала, м-мы так и не достали билет на поезд...
        Она чуть не проговорилась, что летела сюда на самолете. Ведь Дюк тогда могла вспомнить, что есть еще и самолеты!
        — Говорят, на вокзале в кассу длинная очередь.
        — Если я не достану н-на сегодня, то утром п-приеду сюда. М-можно?
        — Можно, — сказала Дюк. — Слушай, ты же промокла насквозь. Подожди меня здесь, я принесу тебе что-нибудь переодеться.
        Она принесла Юльке свою куртку и лиловые бриджи, они прошли в беседку, и Юлька переоделась. Потом Дюк раздобыла для Юльки чашку чаю, дала ей косынку из куска болоньи, от дождя, и пошла провожать ее до электрички ближней дорогой.
        Узкими тропинками они пересекли парк и вышли к крутому и заросшему лесом склону холма. Лес казался совсем темным в еще не загустевших сумерках, опавшие листья слежались в плотный ковер, под ним хлюпала вода. Кончился лес вместе со склоном, и они очутились на берегу маленькой речки, сняли обувь и пошли вдоль берега к озеру босиком по воде. Юлька шла позади Дюк и все время старалась попасть ногами в ее следы, остающиеся под темной водой на песке, которые можно было хорошо различить, если наклониться пониже, но каждый раз не успевала это сделать — вода стремительно смывала их, и Юлька оставляла за собой следы свои собственные, Юлькины...
        — А почему все-таки ты Дюк?
        Дюк ответила не сразу. Она так долго молчала, что Юльке даже показалось — она не хочет отвечать. В Юльке снова стала закипать обида.
        — Когда-то в Древней Руси были имена Гюрги и Дюрги. И Дюк тоже. Все от одного корня, — сказала Дюк. — Это уже потом вместо них пришли Георгий, Юрий, Егор. У деда когда-то была партизанская кличка — Гюрги. Ведь он Георгий. Дядю Егора он в шутку называл Дюрги. Значит, я — Дюк. Ведь Юрий у нас в семье так и не родился. У папы не было сына, а дядя Егор погиб под Черниговом.
        Куртка Дюк была теплая, на подкладке, но Юлькиным рукам вдруг снова стало холодно, словно тот холодок от застывших серебряных лучей так и остался в ее ладонях...
        — И я — Дюк?..
        — Ты? Не знаю!
        Снова что-то горькое прозвучало в голосе Дюк и передалось Юльке уже знакомым сожалением о чем-то таком, что прошло мимо нее навсегда, докатившись до нее лишь эхом отцовских песен да короткими письмами издалека: «Здравствуй, Юля, ну как ты живешь и что у тебя нового в жизни?..»
        Сумерки стали густыми. Вдалеке, за холмом, опять загромыхал гром. Позади на темном фоне холма зажглись беспокойные огни в распахнутых окнах дома под красной крышей. Юльке снова вспомнился Глаз Бури, о котором рассказывала Дюк. Казалось — там, в доме, кому-то было тревожно и беспокойно, как майору из отцовской песни: «Когда полыхают зарницы и молнии режут простор, не спится солдатам, не спится, не правда ль, товарищ майор?»

        Они вышли к еще не освещенной фонарями пустынной дороге и пошли рядом. Это было замечательно — идти по земле в Дюковой куртке, в Дюковых лиловых бриджах, в Дюковой косынке и даже с Дюковой аэрофлотной сумкой через плечо, в которой лежал промокший Юлькин костюмчик. Совсем как в том недавнем сне, когда Юлька вела за собой маленького детсадовского Сына и прищуривала глаза, разглядывая свои ресницы... Только теперь рядом с ней шла сама Дюк в платье, похожем на Юлькин костюмчик с плиссированной юбкой, и уж совсем нельзя было определить, кто в кого переселился — Юлька в Дюк или Дюк в Юльку...
        Темнота окутала землю, но полоска неба вдалеке — там, на горизонте, за городом, еще светилась, словно кто-то на яркий красный фонарь накинул темный платок, понадеявшись на его черный цвет, но красный свет все равно пробивался и согревал небо. Нет, никогда в жизни Юльке не было так жаль ушедшего солнца и трех товарищей из города Эн, замученных фашистами.
        Они с Дюк шли рядом по мокрому шоссе, и Глаз Бури с холма все смотрел и смотрел им вслед тревожными, распахнутыми окнами. Кому-то не спалось в этом доме на холме, где жили люди, все еще не забывшие о своих старых ранах.


* * *

        На коротенькой высокой платформе, под вывеской с названием станции, освещенной одиноким фонарем, они простились холодновато и коротко. Дюк молча протянула Юльке крепкую руку с сильными неподатливыми пальцами, а Юлька, знавшая почти наверняка (уже решившая это), что билет на саратовский поезд она сегодня не достанет, не очень крепко пожала эту руку.
        — А может быть, все-таки вы с дедом надумаете приехать к нам погостить?..
        Юлька тут же спохватилась, поняв, что произнесла давно знакомую ей фразу из дедовских писем!..
        — Не знаю, — сухо сказала Дюк. — Все-таки ему семьдесят четыре...
        Дюк ушла. Электричка подкатила к платформе через несколько минут, но Юлька в город с нею не уехала. Потому что открытие, сделанное ею за несколько секунд до того, как электричка подошла к платформе, было неожиданным и даже слегка оглушило Юльку.
        Протяжный гудок подходящей к платформе электрички был похож на тревожный крик «а-а-а», разбудивший Юльку в ту ночь, когда пришла Дюк. И еще — на долгий зов военной трубы, когда поднимают солдат в атаку...
        Первое слово в первой строчке на рукоятке браунинга было «Гюрги»!
        И вслед за этим разгаданным ею словом пришло и другое, вдруг сразу ставшее совсем понятным и знакомым, — «салудо»!..
        И третье слово, перехваченное до половины металлической пластинкой, — «камар»...
        «Салют, камарадос!»
        Ведь еще была Испания!


* * *

        Юлька знала, что следующая электричка все равно догонит и перегонит ее, но она все-таки пошла пешком, потому что сидеть на пустой платформе под одиноким фонарем было невыносимо. Она шла вдоль темного озера, похожего на Финский залив, от которого тянулся ветерок, застывая тяжелой сырой прохладой в листве деревьев, под которыми шла Юлька, и на Юлькином лице, и на ресницах. Деревья на темной дороге, шелестящие над Юлькиной головой, казались огромными, днем они не были такими. И вообще почему-то все стало казаться ей больше — деревья, беззвездное небо над головой, ночное озеро за деревьями, а дорога, по которой она уже шла один раз, стала длиннее. Словно Юлька делалась меньше ростом! Словно возвращалось к ней детство! Словно все надо было начинать сначала — заново жить, заново расти, как тому Юлькиному сыну из сна, вдруг превратившемуся из великана в карлика...
        Оттого, что дорога на этот раз была длиннее и страшнее от темноты, Юлька устала до слез. Но она не плакала. Слезы всегда оставались на ее ресницах, и тогда лишний раз пришлось бы убедиться в том, что они у нее не короткие и не жесткие... Будто бы ей уж очень нужны эти короткие и жесткие ресницы!


9. Бегство

        Было уже поздно, когда Юлька подошла к дому на Мельничной, однако возле подъезда под ярким фонарем толпились мальчишки. Кто-то из них бренчал на гитаре, кто-то горланил песню, а сверху, с третьего этажа, высунувшись в окошко, какая-то женщина сердито и, наверно, очень давно ругала их:
        — И когда это кончится? Ну скажите мне, когда это кончится? И когда этот ваш базар милиция разгонит? Вот выхлестну сейчас кипятку на вас, горлодеры несчастные!
        А Юльку вдруг сразу словно легкой волной подняло почти до крыши дома и плавно опустило обратно на тротуар. Тот, что бренчал на гитаре, был он! Юлькин!
        Юльке стало весело, тетка в окне показалась ей доброй-предоброй ведьмой, а его друзья, толпящиеся у подъезда, как и те девчонки на скамейке в скверике, стали вдруг ужасно знакомыми, ужасно своими. Она смело пошла к подъезду и смело вошла в круг света, падающего на асфальт от высокого фонаря. Тут же гитара умолкла, а Юлька в то же мгновение вспомнила, что на ней не костюм с плиссированной юбкой, а старые Дюковы бриджи, и волосы, так старательно уложенные утром в прическу, прикрыты и смяты некрасивой темной косынкой из болоньи... Юлька, ахнув про себя, сейчас же отступила назад. И тогда неожиданно ее окликнули:
        — Эй! Певица!
        Мгновенная темнота окружила Юльку, словно она снова оказалась на темной лестничной площадке у почтовых ящиков, где не светила перегоревшая лампочка. Но ветер тут же качнул фонарь, и свет захлестнул Юльку с головы до ног...
        — Да это не она! — сказал кто-то. — Это же та, новенькая! Дедушкина внучка. Внучка за бабку, бабка за дедку...
        — Не она! — удивленно согласился золотой. — А похожа здорово.
        — Не она похожа, брюки похожи!
        — На кого, на кого похожа? О ком вы?
        — Да на Юльку Витанович похожа из сорок восьмой!
        — А, это та самая, которая тебе по физиономии врезала?
        — За что, за что врезала?
        — А он батькины награды на какое-то барахло выменял! Дубина!
        — На что, на что выменял, а?
        В следующее же стремительное мгновение Юлька поняла, что так мучило и беспокоило ее там, тогда, в беседке, после того как она убежала от человека с осколком в сердце! Встреча на лестнице в темноте! Ведь это не ее, не Юльку, били! Юльку приняли в темноте за Дюк! Приняли по песне, которую она пела, спускаясь по лестнице... По песне! Как и тот военный в парке!
        — Да на что, на что выменял?..
        Холодок пробежал по Юлькиным рукам — как тогда, когда она держала в руках звезды с застывшими лучами, хранящими в себе отблески далекого боя и гул военных самолетов, который она не слышала никогда, но который не давал ей покоя в сумерки и в лунные ночи. И зов военной трубы, поднимающей в атаку солдат... И взгляд Егора Витановича из-под коротких жестких ресниц, убитого навсегда, навеки!
        Она пошла к тому, к золотому, пересекая огромный, ставший безбрежным океаном световой круг на черной земле...
        — Ты чего? — спросил он удивленно, пряча гитару за спину. — Чего ты?
        Она не успела подойти к нему вплотную. То ли его просто испугало ее лицо, то ли она стала похожа на Дюк, и он понял, что она его может ударить! Он отступил, а правой свободной рукой толкнул ее в плечо. Удар оказался сильным для Юльки, и она, с отчаянием успев подумать о том, какая все-таки она, черт ее побери, легкая, отлетела к самому фонарному столбу, ударилась об него, снова поранив разбитый локоть... Она оттолкнулась от столба и снова под недоумевающие крики мальчишек пошла на золотого.
        — Ты знаешь! — сказала она ему звенящим тонким голосом. — Я тебя поближе рассмотрела, и ты мне не понравился!
        На этот раз он толкнул ее еще сильнее.
        — Бешеная! Вот бешеная! Чего привязалась?
        Она от его удара снова отлетела в сторону, снова проклиная себя за то, что она такая легкая и слабая.
        Сверху из окошка добрая ведьма с кипятком закричала:
        — Девочку избивают! Хулиганье!
        Но Юлька все-таки поднялась раньше, чем разбежались мальчишки, и прежде, чем из подъезда дома выбежали к ней какие-то люди.
        — Это не м-меня избивали, — сказала им Юлька. — Это я избивала. Я п-первая!
        Ей не поверили, подобрали ее аэрофлотную сумку и проводили до самых дверей квартиры...


        Рояль за день устал от тишины. Он принял принесенные Юлькой звуки — скрип старого паркета под ногами и щелчок выключателя — приветливо и радостно. Эхо в нем не умолкало долго и долго жило в самой Юльке, как будто в Юлькиной груди задели белый клавиш. Она вспомнила, как сердито встречал рояль Дюк, когда та небрежно швыряла на него аэрофлотную сумку. Рояль ждал именно ее, Юльку, ждал долго. Может быть, с того самого дня, когда она совсем маленькой слушала его голос, а за спиной ее были руки отца, готовые в любую секунду поддержать ее, если ей вдруг вздумается плюхнуться с дивана. А за окном было солнце, и голубое озеро, и далекий зеленый холм с Юлькиным домом под красной крышей... От кого пришла к Юльке музыка, жившая в ее сердце? От отца или от деда? Или от Егора Витановича, убитого под Черниговом?
        Юлька на цыпочках пошла через комнату к роялю и тут же наткнулась на упакованный и закрытый на все замки чемодан.
        — Пошел ты к черту! — сказала ему Юлька и заплакала...
        Она осторожно переоделась. Она продолжала двигаться по комнате осторожно, на цыпочках, боясь дотронуться до вещей, к которым, конечно же, прикасался дед, — точно она могла причинить им боль своим неосторожным прикосновением.
        Промыв разбитый локоть, она достала из чемодана и разорвала на чистые тряпки свой еще не старый халатик и бережно вытерла пыль со стола, рояля, со спинки дивана и с подоконников. Только шкаф она не тронула, словно и он сам, и то, что хранилось в нем, было неприкосновенным.
        — Здравствуйте! Я — Дюк! — сказала она дедову старому пальто, висящему на вешалке в прихожей. — Здравствуйте! Я — Дюк!
        Потом она долго бродила по пустой комнате — от стенки к стенке, невесело думая о том, что ведь все равно ей придется уехать. Не завтра, так послезавтра. Не послезавтра, так на следующий день. А если не уехать, то что сказать Дюк? Ах, если бы дед был одиноким и забытым! Но он не одинок и не забыт!
        На темной улице, внизу, за распахнутыми окнами, шевелилась похолодевшая листва деревьев, и ветер залетал в комнату. Осень, наверно, сюда приходила раньше, чем в Саратов. Лето здесь уже кончалось.
        Ощущение того, что кончилось для нее что-то, не оставляло Юльку. Словно кто-то вдребезги расколотил голубой, подогретый теплым солнцем стеклянный колпак над Юлькиной головой, центр которого всегда был над Юлькой. И что-то большое, новое шло теперь к ней вместе с бездонным незнакомым небом, открывшимся перед ней за разбитым стеклом теплого колпака, и с безудержным ветром, врывающимся в раскрытое окно и холодящим ладони.
        Было около полуночи. Дом уже затих, и улицы внизу, за окнами, тоже. И небо, затянутое тучами, было безмолвным и темным. Но темнота на этот раз не пугала Юльку. Может быть, потому, что там, в темной дали за озером, по-прежнему светился далекий огонек. Его хорошо было видно отсюда, с четвертого этажа. Он светил ярко, не мерцая, и, чтобы лучше его видеть, Юлька погасила в комнате свет и уселась на подоконнике. Кому-то не спалось там, в доме на холме. Может быть, майору, принявшему когда-то мертвый металл в живое сердце?

И чудится снова майору:
Идут от реки до реки,
Идут через долы и горы
Гвардейские наши полки...

        Холодный ночной ветер с улицы достал до нее, и ей стало холодно. Она слезла с подоконника и включила свет, чтобы приготовить постель. Почему-то почти сразу же огонек на холме погас. Словно тот, кому не спалось, вдруг успокоился оттого, что в Юлькином окне зажегся свет. Она вспомнила, как пыталась вчера днем отыскать в стеклянном солнечном блеске свое окно и не смогла это сделать. Но, может быть, теперь, когда город спит, ее окно и ее огонек видны с холма?
        Она постояла немного у окна. Огонек на холме не зажигался. Не гася света и не раздеваясь, она забралась на диван и сжалась в комочек, чтобы согреться, однако не согрелась, руки ее по-прежнему были холодны.
        Уснуть она не уснула, но, наверно, все-таки задремала, потому что звонок, раздавшийся в прихожей, снова, как и тогда, напомнил ей тревожный крик.
        — Ты, что ли, Юля? — спросила стоящая на пороге соседка-караульщица, когда Юлька распахнула дверь.
        — Я... То есть не я. А что?
        — Господи! — добродушно сказала соседка. — И кто только тебя, тюфяка такого, одну в квартире бросил? Юлю из сорок восьмой к телефону просят. К нашему телефону. В прихожей стоит. Беги. Я дверь покараулю.
        — К телефону?
        По дороге в несколько торопливых шагов к чужой прихожей Юлька успела приготовиться к разговору с Дюк о билете, который Юлька так и не достала, а может быть, даже и о самолете, и поэтому не сразу поняла, почему в похрипывающей трубке раздался сильный мужской голос:
        — Я тебя разбудил?
        Дрожь мгновенно охватила Юльку, трубка бешено заколотилась в ее руке.
        — Кто это? — крикнула Юлька.
        — Ты не кричи и не ругайся! Вернусь я в твое Максимово. У меня дело в городе! Ты меня слышишь?
        — Слышу! — срывающимся голосом крикнула Юлька.
        — Я позвонил потому, что не знал, оставила ли ты ключ. Не хотелось зря подниматься по лестнице. А на Заозерку заглянуть не мог, автобусом ехал. Ты слышишь?
        — Слышу!
        — Почему у тебя голос такой взволнованный? Даже звенит! Что случилось?
        Юлька хотела крикнуть ему, что у телефона не Дюк вовсе, но тут же поняла, что не успеет ничего придумать, не сумеет объяснить ему, кто разговаривает с ним! А трубка по-страшному молчала, дожидаясь ответа.
        — Что с тобой? — тихо спросил дед. — Повесь трубку, я сейчас поднимусь. Я здесь, у автомата...
        — Постойте! — отчаянно крикнула Юлька в загудевшую трубку. — Подождите!
        — Случилось что? — тревожно спросила соседка, заглядывая в прихожую. — Может, помочь чем-нибудь? Да ты трубку-то повесь, гудит без толку.
        — Он сейчас придет, — пролепетала Юлька.
        — Кто придет?
        — Он!
        — Да кто он?
        — Дед!
        — Ну и слава богу! Хорошо, коль на своих ногах возвращается.
        — П-подождите! Я сейчас!
        На онемевших ногах Юлька бросилась к себе. На часах было пятнадцать минут двенадцатого. Ближайший телефон-автомат, кажется, на Центральной. Значит, придет он минут через десять... Внизу, на лестнице, стояла страшная, изнывающая тишина.
        «Здравствуй, девочка. Ты кто?»
        «Здравствуйте. Я — Дюк».
        «А почему, собственно говоря, ты Дюк? С какой стати?»
        Вот именно — с какой стати?.. И письмо! Ужасное письмо, написанное Юлькиной рукой! «Здравствуйте, уважаемый Георгий Александрович... В этом году приехать не сможем. Всего вам хорошего».
        Юлька надела плащ, села зачем-то на чемодан.
        Раз, два, три, четыре, пять... Еще десять секунд прошло... А может быть, есть еще автомат в том, в ленинградском переулке? Тогда, значит, дед совсем рядом... «Здравствуйте, уважаемый Георгий Александрович...»
        Раз, два, три... пять... девять...
        Где-то на лестнице хлопнула дверь — то ли наверху, то ли внизу... Внизу!
        Юлька, тихо вскрикнув, схватила чемодан и бросилась к двери. Дверь захлопнулась за ней с треском, загремев на весь дом.
        Ключ!
        Она всей ладонью с силой нажала на кнопку звонка у соседкиной двери.
        — Что? — сейчас же высунувшись из двери, встревоженно спросила соседка.
        — Ключ! — шепотом крикнула Юлька, бросая ключ от двери в ее ладонь.
        — Господи боже мой! Куда же ты на ночь глядя? Деду-то что сказать?
        — Скажите, уехала... Н-на Заозерку... Срочно.
        Можно было бы подняться наверх, на пятый этаж, и переждать там, пока он войдет в квартиру, но соседка с ключом торчала в дверях, не уходила и даже причитала что-то удивленным голосом.
        И Юлька, подхватив неподъемный чемодан обеими руками, проклиная его, бросилась вниз. Чемодан колотил ее по коленкам, но она все-таки, спотыкаясь, побежала по лестнице. Надо было встретиться с ним где-нибудь на площадке между этажами, куда почти не доставал свет электрических лампочек с квартирных площадок, там было полутемно...
        Однако она не успела добежать и до первой спасительной полутемной площадки, как звук шагов, оглушительный в гулкой тишине лестницы, отозвавшись в Юлькином сердце, замер где-то на третьем этаже, внизу. Потом так же оглушительно заскрежетал ключ в замочной скважине. Дверь где-то на третьем этаже открылась, захлопнулась снова, и на лестницу вернулась тишина. Не он!
        У Юльки совсем ослабли ноги, и она чуть не загремела с последних ступенек. Удалось все-таки удержаться, упершись чемоданом в стенку...
        Все! Дверь подъезда захлопнулась за ней, и она оказалась на темной полуночной улице. Несколько прохожих маячили там, на углу, где Мельничная вливалась в Центральную. Юлька, втянув голову в плечи, сразу перебежала на противоположную сторону Мельничной, свернула в переулок и, волоча тяжелый чемодан, пошла в темноту.
        Она остановилась, лишь окончательно выбившись из сил. На незнакомой тихой улице, плохо освещенной редкими фонарями, не было ни одного прохожего, но Юльке почему-то не стало страшно, хотя темных ночных улиц она всегда боялась. Лишь один раз ужас охватил ее — когда она вспомнила про кошелек с деньгами. Но кошелек оказался в кармане плаща, она сама его туда переложила из кармашка Дюковой куртки, когда переодевалась после драки с золотым. От этого совсем уже лишнего сейчас переживания у нее пересохло в горле, ослабли колени, и она опустилась на чемодан.
        Мимо прошел одинокий прохожий, и когда он замедлил шаг, заинтересовавшись Юлькиной грустной фигурой на чемодане, Юлька спросила у него тоненьким замаскированным голоском, словно была какая-то необходимость маскироваться в этом чужом темном городе:
        — Скажите, п-пожалуйста, как пройти к Главному почтамту?
        — Пешком не выберешься, — сочувственно ответил прохожий. — Ступай лучше к четверке, полуночница, она вывезет. Через два квартала налево.
        Четверка оказалась тем самым стареньким дребезжащим трамваем, который вез когда-то Юльку на окраину города ко второй железнодорожной больнице и весело дребезжал в такт Юлькиным банкам с компотом. Дзяк-дзилинь, дзяк-дзилинь!.. Как хорошо было! Тогда ее ничуть не страшила встреча с дедом. А теперь она бежит, заметая следы, как преступница. Даже банки с компотом упаковала!


* * *

        Билеты на саратовский поезд, уходящий через пять часов, в единственной еще работающей кассе были только в мягкий и уже кончались. Юлька ударилась в панику и отчаянно полезла к кассе. Кто-то снова обругал ее неуклюжий чемодан, но она все равно так упорно лезла, повторяя все тем же дрожащим замаскированным голоском: «Пожалуйста, позвольте, пожалуйста, позвольте», что все почему-то засмеялись и пропустили ее к окошку...
        Получив наконец-то билет, она отыскала свободное местечко на скамье в зале ожидания, достала из чемодана блокнот, склеившиеся конверты и нацарапала коротенькое письмецо Дюк. «Юля! Я достала билет в мягкий. Все благополучно. Тот, которого ты ударила и который живет на первом этаже в вашем доме, хочет тебя избить. Вечером по улице не ходи».
        Надо было добавить еще что-нибудь. Но что? Юлька долго думала, но так ничего и не смогла придумать. Неужто ей нечего больше сказать Дюк?
        Она вспомнила, как они расставались на платформе под одинокой вывеской и как Дюк без сожаления протянула ей крепкую руку с сильными неподатливыми пальцами. А может быть, она простилась с Юлькой так холодно и так небрежно потому, что догадывалась — Юлька не достанет билет на поезд... А Юлька достала! В мягкий!
        Она запечатала письмо и опустила его в почтовый ящик возле телеграфного окошка. Конечно, лучше бы послать письмо не на Мельничную, а туда, в дом на холме. Но Юлька не знала адреса на Заозерной.
        Отыскав местечко на самой дальней забытой скамейке, она устроилась поудобнее, подняв воротник плаща. Поезд уходил в шесть утра. Ночь на вокзале не была для Юльки в новинку. В позапрошлом году, возвращаясь от няни Мани, они с Любкой потеряли билеты и провели на вокзале в Курске целые сутки. Но тогда Юльке, несмотря ни на что, было весело...


10. Глаз Бури

        К утру дождь, ливший всю бессонную ночь, прошел. Просохли крыши, тротуар у вокзала, и воздух стал сухим. Однако к тому времени, когда объявили посадку на саратовский поезд, снова начал накрапывать дождь — не разноцветный и не звонкий. Мелкие, почти невидимые капли снова быстро и незаметно покрасили непокрытую часть перрона и крышу вокзала в темный цвет. Вагонное окно в коридоре, к которому подошла Юлька, оставив чемодан в купе, было непрозрачным, рябым от дождя, и Юлька открыла его. Вот и все. Словно и не было никогда ни Дюк, ни дома на холме, ни телефонного разговора с дедом, ни ее так печально закончившейся золотой любви...
        — Отправляемся! — весело прокричала проводница, проходя мимо Юльки по коридору. — Провожающие, освободите вагон! Девочка, отойди от окна, простудишься!
        — В Саратове-то когда будем? — спросил кто-то, высунувшись из купе.
        Родное слово «Саратов» сразу укутало Юльку с головы до ног во что-то мягкое и теплое — как будто она зарылась в нагретый солнцем песок на пляже, что напротив города, у нового моста.
        Что бы они там ни говорили, а такого пляжа здесь у них нет и быть не может... Наверно, мать удивится Юлькиному приезду. И Василий Леонтьевич тоже. Но что поделаешь? И ведь все равно они будут ей рады! И ей не придется держать в памяти встречу с Егором Витановичем и с человеком, у которого в сердце осколок...
        Поезд тронулся. Капли дождя вместе с ветром ворвались в вагон и хлестнули Юльку по лицу.
        — Девочка! Закрой окно!
        Город ушел от Юльки как-то стремительно. Наверно, поезд сразу же свернул в сторону от него, и побежали, побежали за окном редкие невысокие одинокие дома. Выше за ними виднелась полоска голубого, уже освободившегося от дождливых облаков неба. День начинался, и это было хорошо — днем всегда светло и празднично, как на параде, когда сверкают ордена и гремят барабаны, а до сумерек еще далеко. И можно петь песни. Не те, не Юлькины, а те, которые поют все, — веселые, в которых нет тревоги и зова военной трубы.
        — Холодно у окна-то! — сказала Юльке женщина, соседка по купе, выходя в коридор. — Я смотрю — ты все стоишь и стоишь у окна. Что, грустно было расставаться?
        — Да, — ответила Юлька, — грустно.
        — От матери уехала?
        — Нет, — глотая щемящий комочек в горле, сказала Юлька. — От дедушки.
        Слово это, такое ласковое и мягкое, произнесенное ею впервые, не для него, а для чужих людей, вдруг стало каким-то твердым и шершавым, как кора погибшего дерева.
        — Ты до Саратова едешь?
        — До Саратова.
        — Вот и хорошо. У нас в купе все до Саратова. Значит, ночью можно спокойно спать, никто не потревожит.
        — А где первая остановка?
        — Первая? В Максимове.
        — Где?
        — В Максимове.
        — А к-когда?
        — В семь пятнадцать, кажется. Больше часа без остановок гнать будем.
        — А что там в Максимове? Город?
        — Город не город, а станция. Вокзал. Все как положено.
        — И электричка ходит?
        — Ходит. Чего же ей не ходить? Все как положено.
        — До города ходит?
        — До города.
        — И автобус?
        — И автобус ходит. Ты закрой окно. Холодно.
        Юлька закрыла окно, и сейчас же дождь с силой исхлестал его и закрыл от нее мутной пеленой и небо, и горизонт, тронутый солнцем.
        — Тебя как зовут?
        — Юля.
        — Хорошее имя.
        Да! Так называют женщин из славного рода Гюрги-Дюрги-Дюков!
        — Который час?
        — Да скоро половина седьмого уже!
        До Максимова, куда обязательно должен вернуться дед, оставалось сорок пять минут. Ровно сорок пять. Долгий школьный урок с невыученной главой из учебника, когда не знаешь, куда деться, и уйти никуда нельзя. И все равно вызовут к доске. И холодок от застывших серебряных лучей живет в ладонях!
        Она прошла в купе, снова спросила у кого-то, который час. Прошло только две минуты. Она вернулась в коридор, к окну.
        Бессонная ночь на вокзале была, пожалуй, самой беспокойной в ее жизни. Поезда уходили и приходили всю ночь. И наверно, именно оттого, что все чего-то ждали, что-то тревожное жило в электрической дымке вокзального зала, и Юльке все время думалось: может быть, эта ночь в холодном зале ожидания похожа на те страшные ночи в бомбоубежищах, когда плыли-плыли к этому городу вражеские самолеты и голос радиодиктора размеренно, по-обыденному повторял: «Самолет противника над городом! Самолет противника над городом...» А мимо Юльки все сновали и сновали неугомонные пассажиры, и среди них почему-то было очень много похожих на Юлькиного деда... И барабанил по крыше вокзала дождь, словно выстукивал тревогу...
        Хлопнула дверь в конце вагона. Кто-то перешел из соседнего вагона и медленно пошел через коридор. Остановился почему-то за Юлькиной спиной... «П-почему он остановился?.. М-может быть, он п-просто хотел закурить... А м-может быть, хотел п-посмотреть в окно... Пошел дальше. Ушел!»
        Зеленые кроны деревьев, плывущие за окном, вдруг слились в Юлькиных глазах в стремительную стрелу, готовую поразить кого-то насмерть!
        Как она не подумала об этом раньше? Как она не догадалась еще ночью, почему дождь выстукивал тревогу и почему ей делалось тревожно и страшно, когда мимо нее шли люди, похожие на ее деда?..


* * *

        Юлька метнулась в купе, села на скамью, дрожащей ладонью провела по взмокшему лбу.
        — К-который час?
        — Без двадцати семь.
        То дело, о котором он говорил ей по телефону, — это его новая поездка к Юльке! За Юлькой! Не может быть, чтобы он считал свой последний бой, бой за Юльку, проигранным! Он едет в Саратов! Если даже он и не собирался еще ехать тогда, когда разговаривал с ней по телефону, то ведь все равно же он догадался, кто провел у него в квартире несколько дней! Ведь рассказала же ему про Юльку соседка... И как Юлька удирала с чемоданом, тоже рассказала, наверно... И он бросился ее разыскивать! Он не нашел, не узнал ее на вокзале и теперь ищет в поезде... Он где-то рядом. Может быть, в соседнем вагоне... И ищет! А ему нельзя волноваться! Ведь ему уже семьдесят четыре!
        Она вскочила и снова выбежала в коридор.
        У соседнего окна стоял какой-то мальчишка, вдалеке — женщина с маленькой девочкой. Больше в коридоре никого не было. Кроны деревьев за вагонным окном уже не были похожи на стремительную стрелу, готовую поразить кого-то, они плыли спокойно и мягко — поезд почему-то замедлял ход. Желтизна уже тронула ветви деревьев, они были по-осеннему поникшие, осень уже надвигалась на них, и они умирали... А ему семьдесят четыре!
        Она вернулась в купе, наглухо задвинула дверь.
        — Кажется, мы здесь остановимся, — удивленно сказала соседка по купе. — Разве это Максимово?
        — Н-не знаю, — сказала Юлька. — Я п-посмотрю.
        Она снова выбежала в коридор.
        Там было пусто. За окнами плыл голубой горизонт, кроны деревьев исчезли, и тогда неожиданно сквозь запотевшее стекло с блестящими капельками дождя Юлька увидела знакомый холм, утонувший в зелени парка! Поезд шел тем же путем, что и электричка!
        Юлька замерла, вцепившись руками в жесткую раму вагонного окна. Холм, притихший с утра, разворачивался перед ней тяжелой, темной от прошедшего дождя громадой, вот повернулся боком, показав ей зеленую гущину парка на склоне. Там, в чащобе, сцена с покатыми стенками, где Юлька пела песню о трех товарищах... Где-то там Дюк!
        А поезд замедлял ход!
        — Разве это Максимово? — снова спросил кто-то удивленно.
        Мимо Юлькиного окна поползла знакомая платформа с вывеской над одинокой скамьей под навесом — «Заозерная». Платформа ползла медленно-медленно, потом нерешительно качнулась в Юлькиных глазах и замерла, упершись прямо в Юлькино окно телефонной будкой. Остановился!
        — Сколько мы здесь стоим? — захлебнувшимся голосом крикнула Юлька. — Сколько мы здесь стоим?
        Ей не ответили. Направо, к двери, побежала проводница. Из купе выглядывали пассажиры.
        — Что случилось? Это же Заозерка!
        — Разве не Максимово?
        — Почему остановились?
        — Семафор закрыт.
        — Какой семафор? Его здесь никогда и не было!
        — Не было, так есть.
        — Не волнуйтесь! Сейчас поедем! Из пятого вагона человека снимают. Стоял у окна и грохнулся.
        — Сердце небось.
        — Куда же его теперь? Надо было до Максимова везти.
        — Говорят, не довезут.
        — Говорят, сам просил на Заозерке снять... Родственники у него там, что ли...
        — Молодой?
        — Старик. Военный. С орденами.
        — Отвоевался.
        — Куда ехал-то?
        — То ли в Астрахань, то ли в Саратов...
        «А-а-а-а!» — по-страшному закричало что-то в Юльке, словно запела военная труба, поднимая в атаку солдат!
        — Дедушка-а!
        Пассажиры, стоящие в коридоре, расступились перед Юлькой. Это было единственное, чем они сейчас могли помочь ей — расступиться и дать дорогу... Юлька ворвалась в тамбур, где у раскрытой двери стояла проводница.
        — Это мой дедушка!
        — Господи! — вскрикнула проводница, отступая от двери.
        Юлька прыгнула на мокрый жесткий перрон, который больно ударил ее по ногам, словно хотел отбросить назад, в вагон. Утренний холод моментально охватил и сковал ознобом ее тело.
        — Девочку возьмите! — закричала проводница кому-то стоящему на платформе. — С ним ехала!.. И чемодан! Чемодан!
        Молодая женщина в плаще и в резиновых сапогах сейчас же подбежала к Юльке.
        — Ты с ним? Почему в разных вагонах? Почему его бросила? Всыпать бы вам! Больного старика одного оставили!
        — Чемодан возьмите! — крикнула проводница, протягивая со ступенек Юлькин чемодан. — Вот горе-то какое!
        — Куда вы их высаживаете? Да еще с девчонкой! — сердито закричала женщина в плаще. — Надо было до Максимова везти. Думаете, из Заозерки приедут? Мало ли что сам просил.
        Заглушая ее сердитый голос, загудел поезд за Юлькиной спиной. Толпа пассажиров, стоявшая вокруг скамьи под навесом, рассеялась, Юлька увидела скамью и лежащего на ней человека в военном. Она отчаянно вцепилась руками в ручку чемодана и замерла у края платформы.
        — Не расстраивайся, дочка! — крикнул Юльке кто-то уже из окна вагона. — Сейчас за ним приедут! Им сообщили!
        — Мы еще из Максимова позвоним туда, проверим. Его фамилия Колесников?
        — Колесников! — сердито крикнула женщина в сапогах. — У меня его документ! Колесников! Из Астрахани!
        Колесников! Из Астрахани!
        Тихо ахнув, Юлька судорожно метнулась назад к вагонам. Но огромные зеленые коробки с мокрыми от дождя окошками уже плыли мимо нее... Пассажиры, припав к окнам, с жалостью смотрели на Юльку. Они уезжали, а Юлька оставалась!
        — Постойте, — пролепетала Юлька железной громаде, набирающей скорость. — Я ошиблась.
        Последний вагон безжалостно проплыл мимо нее.


* * *

        Наверно, только-только прошла электричка, забрав ранних пассажиров. На платформе остались лишь Юлька со своим чемоданом, сердитая женщина в сапогах и незнакомый человек Колесников, неподвижно лежащий на скамье под навесом.
        — Спихнули вот на мою голову! — нервничая, сказала женщина. — Посиди-ка возле него. Я еще в «скорую» позвоню. Смотри, чтоб не помер.
        Она пошла куда-то в сторону билетной кассы, тяжело, расстроенно шлепая сапогами по дождевым лужам, разлившимся на платформе. Юлька осталась одна.
        Человек на скамье, укрытый плащом, лежал на спине, и голова его, чуть запрокинутая, была повернута лицом в сторону холма. Что-то знакомое почудилось Юльке в этой позе, в этом повороте головы, но она не успела ничего вспомнить, она услышала, даже отсюда, издали, как прервалось его тяжелое, страшное дыхание, а рука его, лежащая поверх плаща, показалась ей мертвой.
        — Гражданин, — делая несколько шагов к скамье, дрожащим голосом сказала Юлька. — Вы п-подождите, п-пожалуйста... Сейчас приедут. Им уже сообщили. И даже в «скорую» пошли звонить...
        Он тяжело, с трудом, но без стона повернул к Юльке голову и сказал тихо и знакомо:
        — А! Витаневич!..
        Юлька вздрогнула. Сейчас же знакомым ароматом синего папиросного дыма, смешанного с запахом опавших зеленых листьев из парка, пахнуло на нее от его плаща и старого кителя.
        — Вот беда... какая, — сказал майор отрывисто, и Юлька поняла, что он пытается и не может улыбнуться неподвижными губами.
        — Вам нельзя говорить! — воскликнула Юлька. — П-пожалуйста... Вы п-помолчите. Пожалуйста...
        Оставив свой проклятый чемодан, она подбежала к скамье и наклонилась над ним, пытаясь ладонями согреть его ледяную руку, лежащую поверх плаща. Но не сумела согреть... Тогда она распахнула чемодан, вытащила из него все, что было у нее теплого, — все кофты, свитер, платок, сняла с себя плащ и укутала его большое неподвижное тело. Потом выдернула из чемодана еще какое-то барахло, положила ему под голову.
        — Вы только не волнуйтесь! Вам нельзя волноваться!
        Наконец он все-таки улыбнулся Юльке. Потом отвернулся от нее и остался лежать так, лицом вверх, и лицо его было спокойно. Словно до этого его беспокоило лишь одно — сможет или не сможет он улыбнуться Юльке... Промчалась мимо электричка — по второму пути, в город. Промчалась, не остановившись. Не все здесь останавливаются — это еще Дюк сказала ей когда-то давным-давно... Вихрь, оставленный на платформе промчавшейся электричкой, улегся не сразу, разметав, расшевелив его седые волосы.
        Вернулась к скамье женщина в сапогах.
        — Дозвонилась, — сказала она. — Да как уж доберется сюда, не знаю. Дорогу-то размыло. Всю ночь лил. Из Заозерки, черти, не приедут небось. Ты что, правда, оттуда его везешь?
        — Да, — сказала Юлька, и ни Любка, ни Наташа на этот раз не посмели засмеяться за ее спиной...
        — На Заозерке-то кого-нибудь знаешь?
        — Знаю. Вы п-покараульте его, п-пожалуйста!
        Она осторожно высвободила свою руку из-под его головы и, прижав ее ладонью к своему отчаянно колотящемуся сердцу, словно ладонь эту, прикасавшуюся к его неподвижному телу, надо было держать возле чего-то живого, бьющегося, вихрем слетела с платформы на мокрую землю. Земля сейчас же крепко привязала ее к себе размокшей, вязкой глиной. Не добежать! Та, близкая дорога к парку, по которой они шли тогда с Дюк, была где-то здесь, рядом — вдоль речки, потом по тропинке вверх. Но где ее теперь искать?.. Она бросилась к холму напрямик без дороги, к крутому склону, почти обрыву, и, задыхаясь, с трудом вытаскивая ноги из вязкой глины, полезла наверх. Она скинула туфли, но все равно бежала медленно. А надо было лететь, нестись, мчаться по воздуху!
        Мокрый склон был совсем крутой, без тропинок, и здесь не росли кусты, за которые можно было бы уцепиться. Скорее! Скорее! Она проклинала себя за то, что она такая тяжелая и неповоротливая!
        Наконец-то она добралась до ограды! Теперь надо было найти вход в парк. Но куда повернуть, налево или направо?.. Она в отчаянии вцепилась в прочные железные прутья ограды, пытаясь их выломать и проклиная себя снова за то, что она такая слабая.
        — Человек умирает!
        В парке за оградой было тихо. Только с деревьев изредка падали на землю с тяжелым стуком задержавшиеся на время в листве капли дождя. Юлька побежала вдоль ограды.
        — Человек умирает!
        На ее голос откуда-то снизу, за ее спиной, отозвался протяжный вой сирены. Юлька обернулась. Сверху хорошо было видно дорогу, ведущую к холму. По этой дороге от главного входа в парк, к платформе, невидимой за деревьями, бешеной стрелой летела длинная белая машина с красным крестом. Сирена кричала громко, хотя на дороге все равно никого не было. Словно призывала кого-то на помощь. Юлька выпустила из рук железные прутья ограды. Скорее! Скорее!
        Она бросилась вдоль ограды в ту сторону, где на склоне не росли деревья и откуда можно было увидеть платформу электрички, к которой умчалась машина. Юлька бежала, спотыкаясь и скользя, сбивая до крови пальцы на босых ногах. Она выбежала к обрыву, но платформы с вывеской все равно не было видно.
        Внизу под обрывом виднелись ворота парка и вход в главный корпус. И ворота, и главный корпус хорошо были видны отсюда. И дорога тоже хорошо была видна, но машины на дороге все еще не было. Почему она не возвращается? Пора! Юлька до боли в глазах вглядывалась в дорогу. Машины не было!
        Тишина, разбитая несколько минут назад сиреной, снова вернулась в парк. Казалось, она пропитала собой насквозь все — и землю, и рассеивающиеся в небе облака, и лес на склонах холма. Наверно, так бывает, когда Буря смотрит тебе в лицо предательски спокойным и тихим глазом...
        Юлька стояла долго на обрыве, у нее заледенели босые ноги и онемели руки, вцепившиеся в прутья ограды.
        А потом машина все-таки появилась. И ехала она, не торопясь, по-странному спокойно. А когда остановилась внизу, у главного входа, люди в белых халатах вышли из нее молча, тоже никуда не торопясь. И те, что вышли к ним навстречу из дверей главного корпуса, тоже молчали и никуда не торопились.
        А потом она увидела — дверцы распахнулись, его вынесли на носилках из машины и накрыли плащом. Но не так, как накрывали там, на скамейке... А так, как накрывают мертвых.
        Юлька выпустила из рук жесткие прутья ограды. Туман, похожий на синий папиросный дым, смешанный с запахом опавших листьев, снова поплыл перед ее глазами, и она так и не увидела, куда унесли человека с осколком в сердце, который умер у нее на руках и которому она так и не допела свою песню:

Их закопали за городом,
Возле разрушенных стен.
Вот как погибли товарищи
В маленьком городе Эн...


* * *

        Она отыскала тропинку, ведущую с холма к дороге, и стала спускаться. С этой тропинки было видно все далеко-далеко.
        Где-то там, за серыми рельсами, сквозь деревья просвечивала синеватая гладь озера, похожего на Финский залив. Платформа с одинокой вывеской, залитая дождем, казалась отсюда, издали, маленьким блестящим квадратом... По платформе бродила по-кукольному маленькая женщина в сером плаще, собирала разбросанные Юлькины вещи.
        А за озером, в городе, уже было солнце, и солнечный стеклянный блеск слепил Юльке глаза. Словно тревожные огни зажглись разом во всех окнах оттого, что погас тот огонек, что горел вчера вечером на холме... Словно взорвался Глаз Бури!.. Тревога! Тревога! Тревога!
        Вчера ей казалось, что невозможно отыскать в стеклянном солнечном блеске окно комнаты, где в старом рояле жило старое эхо. А теперь она ясно видела его. Вон то, за деревьями, слева, горящее самым ярким солнечным огоньком... Даже когда Юлька закрыла глаза, чтобы смахнуть капли уже прошедшего дождя со своих коротких и жестких ресниц, огонек этот все равно остался с нею и продолжал светиться под ее сомкнутыми веками. И снова ей показалось — что-то кончилось для нее и что-то начинается для нее сначала.
        Но ведь не детство же возвращалось к Юльке! Шла к Юльке жизнь — с еще не придуманной Юлькиной музыкой, что пряталась в дожде и в деревьях. С Юлькиным Сыном, еще не выросшим в великана! С зеленым Юлькиным холмом, где в доме под красной крышей жили люди, принявшие когда-то мертвый металл в живое горячее сердце. Было это на Юлькиной земле, под Юлькиным небом...
        А еще была Испания!



        Ширяева Г. Д.
        Ш64.
Человек Иван Чижиков, или Повесть о девочке из легенды. Гюрги-Дюрги-Дюк: Повести / Рис. С. Трофимова. — М.: Дет. лит., 1982. — 159 с., ил. — Для среднего возраста.
        Тираж 100 000 экз. Цена 45 коп.
        Это повести о современных девочках-подростках, в жизнь которых неожиданно врывается эхо войны. Они узнают, что подлинные герои военных лет, оказывается, живут рядом. Девочки понимают, что не должны быть в стороне от главных тревог и забот времени.
        Интересный сюжет повестей передает романтику поиска, связь прошлого с настоящим, преемственность поколений.
        ИБ № 5604
        Ответственный редактор Н. С. Абрамова. Художественный редактор В. А. Горячева. Технический редактор Н. Г. Мохова. Корректоры Г. Ю. Жильцова и Г. В. Романова.


        Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 26.07.2004
        О найденных в тексте ошибках сообщать почтой: vgershov@pochta.ru
        Новые редакции текста можно получить на: http://vgershov.lib.ru/